Все эти годы швейный драмкружок держал его, как майского жука, на ниточке. Петя рвался, уходил, месяцами, бывало, искал работу, — в клубе терпеливо ждали, когда Петр Авдеевич вернется. Черт возьми, словно иначе и быть не могло, словно он был привязан к драмкружку за лапку — полетает, пожужжит и сядет.
Так вот, в очередной раз он ушел, тогда казалось — наверняка. Через сатирика Гришу Браскина, жена которого приходилась ближайшей подругой грошевской бабы, прощупывалось кресло в одной из редакций: не очень высокое, но уютное и с перспективой — редактора отдела театра и кино.
Все было обговорено, он произвел на главного приятное впечатление, поспешил уволиться с фабрики и с неделю ходил легкий, остроумный, приятельский ко всем. Со старухой расцвела идиллия и трогательная обоюдная забота. Он стоял на пороге новой, настоящей, достойной, наконец, его ума и способностей жизни. Не совершенно достойной, конечно, но все же, все же… не драмкружок швейной фабрики.
Никогда он не мог просчитывать ходы, вот в чем его беда. На кресло наложили лапу из Министерства культуры — так объяснял потом Гриша Браскин, а может, неожиданно потребовался родственно-дружеский обмен: твоего ко мне, моего к тебе — ситуация житейская и вполне понятная. Взбесило не это, а то, как, приятно улыбаясь и загоняя глазки в угол кабинета, Грошев выплетал кружева. Слишком много причин нагородил, слишком много, какие-то баррикады на пути к соблазнительному креслу. Впрочем, окончательно не отказывал, и это тоже было противно.
Тогда Петя развалился в удобном кресле напротив Грошева и не отказал себе в последнем удовольствии — разговаривая, там и сям вставлял к месту и не к месту: «гроша ломаного не стоит», «грош цена», «грошовый человек», нажимая на это слово и ухмыляясь.
Тем же вечером на Садовой-Каретной вспыхнул чудовищный скандал со старухой, да при гостях, да с музыкой, — не хочется вспоминать всей этой дряни. Просто старуха ни к селу ни к городу стала пересказывать спектакль Петиного драмкружка по рассказам Лондона, с комментариями, надо сказать, необыкновенно смешными. А заодно уж поведала всей публике (и тоже с комментариями, необыкновенно смешными), как сегодня Петру Авдеичу дали под зад коленом в весьма симпатичном журнале, куда он навострил лыжи — ведать искусством театра и кино.
Словом, со смертельной раной в самолюбии Петя камнем покатился по ступенькам в моросящую, желтую от фонарей тьму этого проклятого, чужого, проклятого, чужого города…
Он заперся в мастерской — тогда еще большую часть года она стояла закрытой — и дал себе слово к старухе никогда не возвращаться, найти работу, снять квартиру… В кармане завалялась трешка. Петя купил пачку чая, буханку хлеба и кило рафинада. Удивительно, что он все еще был уверен в скором и счастливом повороте событий. Молодость — самый надежный поплавок в нашей жизни…
Впрочем, недели через три эта уверенность несколько подтаяла и осела, как оседает под холодным весенним дождем сверкающий снежный замок.
Вдруг явилась Светка и надрывно заявила, что беременна и ребенка намерена доносить тютелька в тютельку. Он сказал устало: валяй. Светка уселась на стол, качнула презрительно ногой и спросила: знает ли он, слышал ли он краем уха и почитывал ли, как поступают порядочные люди в таких случаях?
Я непорядочный, возразил он вяло, убирая из-под литого ее бедра блюдце с окурками, порядочные люди живут в собственном доме и знают, чего они хотят. Что ты хочешь, Светлана? Единственное, что я могу сделать для этого ребенка, — записать его на свое имя, хотя — «что в имени тебе моем»…
Эта дурища, кроме того, не знала, что он… как бы это поточнее выразиться… женат.
Тогда она тем же надрывным тоном сказала, чтоб он, по крайней мере, достал денег, потому что это сейчас стоит недешево — полтинник, что в принципе уже все договорено через подругу двоюродной сестры, тетка которой все и устроит. Но деньги нужны к среде.
Хорошо, сказал он, обнял ее и поцеловал в лоб восковыми губами. Прости, сказал он, такая жизнь… Помнится, в тот момент хотелось повеситься, не от отчаяния — от крайней усталости.
Он забегал по городу.
Нерсесяны извинялись — они только что купили цветной телевизор. Ира с Сережей вот только вчера (где ты был!) одолжили последнюю сотню критику Вахрейкину, вернее, его идиоту племяннику.
Ольга Станиславовна просто не дала. Просто и мило. Я не могу ссудить вас, Петруша. Да почему же, Господи, Ольга Станиславовна?! А с чего же вы отдавать будете, голубчик? Она кротко улыбалась — чешуйчатый от пудры лобик, морщинистые губки в бледной помаде и белейший отложной воротничок. Вы не служите, с Анной Борисовной нынче в контрах, так что, по всему, скорых денег у вас не предвидится. Надо же вдаль смотреть, голубчик… Так и сказала — «вдаль». Голос глубокий, волнующий, молодой. Заслуженная артистка, играла у Мейерхольда, потом, наоборот, — у Таирова, подруга Алисы Коонен, и прочая, и прочая. (Между строк: вот уже несколько лет их с Петей связывала трогательная дружба, да.) «Надо же вдаль смотреть, голубчик…»
Ах, Ольга Станиславовна, сколько уж лет я только тем и занят, что вдаль смотрю. И в детстве, и в юности — только вдаль — «В Москву, в Москву!..».
Больше не бывал у стервы, не мог забыть. А прежде любил этот поворот с Шереметьевской на тринадцатый проезд Марьиной Рощи. Здесь церковь стояла с кротким именем «Нечаянная радость». Церковка небольшая, но звонкая, умильная, с пятью позолоченными луковками… (Год назад пришлось проезжать там. Церковь позарастала высотными домами вокруг, погасла, заглохла, солнце не добирается до ее золоченых луковок, и на повороте глазам уже открывается не радость нечаянной встречи, а длинный высотный дом с магазином «Дары природы».)
Денег, словом, не добыл… И в этакий-то веселый вечерок является Матвей — простуженный, в безумном своем комиссионном пальто с останками каракуля на шее, бормочет, сморкается и, по всему, крайне мучается своею миссией.
Петя, конечно, сразу понял, что Матвей явился парламентером, и оскорбился и обрадовался вдруг, и захотелось одновременно выпалить что-нибудь едкое, бесповоротное и в то же время броситься за угол, где, он знал, стоит такси, а в нем старуха. Еще минута — и он бы все простил за то, что она приехала, и побоялась явиться сама, и выслала Матвея, все простил бы и выбежал сам, вытащил бы ее из машины, приволок сюда…
Тут Матвей вынул из кармана пачку десяток, потряс их слегка, словно тараканов на пол сбрасывал, и положил на краешек стола.
— Вот, — сказал он. — У тебя затруднения… и все такое… в общем. Тут немного… По-дружески…
Он рукой еще что-то объяснял, делал странные жесты, словно обрисовывал в воздухе некую композицию. Петя смотрел и думал: не миляга, нет. Все жестко, неэлегантно, даже туповато.
Его в одну секунду и дрожь окатила, и изумление — сколько же в старухе энергии этой, азарта, что все не устанет травить и в угол загонять. И как все придумала и продумала: не Севу какого-нибудь послать, а вечно безденежного Матвея, чтоб он, Петя, не обознался — от кого проклятые бумажки доставлены. Проклятые, совершенно необходимые бумажки!