На Верхней Масловке | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Кто деньги прислал? — холодно спросил он.

Матвей поморщился мученически, потоптался и неожиданно сердито сказал:

— Неважно! Не знаю, Анна Борисовна.

— Ничего… — Петя взял пачку, сунул в задний карман. Вы позабавиться решили, Анна Борисовна? Вам скучно сейчас там одной. Некого помучить, ручной зверек Петька вдруг цапнул за руку и убежал… Хи-хи, Анна Борисовна. Знали бы вы, как кстати сейчас эти денежки. И как отвечу я вам и верну сполна. Дайте только время. Отвечу, отвечу…

— Ничего, я отвечу, — сказал он лихорадочно вслух. — Я отвечу…

Матвей ушел — неловкий, сердитый, недюжинный, можно сказать, выдающийся человек, вынужденный по деликатности своей заниматься обихаживанием этого прохвоста. А прохвост долго еще бегал по холодной мастерской, бормотал, огрызался и словно уворачивался от кого-то невидимого, кто пытался ухватить его и укусить в самое сердце.

Недели две после скандала он не звонил на Садовую. Не в пустыне она, не среди зверей. В квартире живут нормальные люди — симпатичная тетка Клавдия Игнатьевна, восьмиголовая семья Таракановых. Те дураки поголовно, но за хлебом для нее кто-то же сбегает.

Сердце ныло, тоска была страшная, но оскорбленное самолюбие давило душу. Ничего, думал он, пусть поживет-ка одна, среди добрых людей. Это совершенно необходимая воспитательная акция. Звонить погожу месяцок… Ну хотя бы недели две… Дней пять уж, во всяком случае… И сразу набрал номер ее телефона.

Подошла Клавдия Игнатьевна. Он сказал торопливо:

— Клавдия Игнатьевна, это я. Не говорите Анне Борисовне, что я звоню. Она здорова? Не называйте моего имени, только — да, нет.

Вот кому стоило завидовать в жизни, кем хотелось любоваться. Клавдия Игнатьевна была человеком неиссякаемого душевного здоровья. Что бы она ни делала: убирала «по людям» за десятку, ходила на рынок или прибирала в родительский день родные могилы на Калитниковском, — она не только всегда пребывала в добром, деятельном расположении духа, но и одаряла этой бодростью всех вокруг.

Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), — отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотрами редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая, и прочая, — отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна…

— Петь! — бодро ответила Клавдия Игнатьевна. — Ну чего ты колобродишь, Петь! Возвращайся в семью уже, хватит. Мать больно переживает.

В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе — живут вместе, друг за дружку переживают — кто же, как не мать…

— Да я!.. Ноги моей! Вы просто не знаете, как она… унизила!.. растоптала!.. — захлебываясь, выкрикнул он.

— О! О! Хорош… — так же невозмутимо приветливо перебила Клавдия Игнатьевна. — Ты с кем считаешься? Ей, может, жизни пять дней осталось… Нрав у ней, конечно, ядреный, это я с тобой не спорю… Так ведь как кому от Господа досталось. Люди родные, друг с дружкой связаны… Ты пересиль себя, Петь. Ты молодой, жалеть ее должен. Сидит целый день, нос повесила…

— Что она ест, кто ей готовит? — спросил он.

— Да уж с голоду не помирает, не бойсь. Вчера я борща ей налила, колбаски отрезала. Третьего дня Тараканы расщедрились, картошки наварили. Не помирает, нет. Но тоскует. Ты же знаешь, Петь: она как затоскует, так из дому шляется.

— Куда шляется?

— Ну это я тебе не подскажу. Вчера увозил ее куда-то седоватый, глаза навыкате… вежливый…

— Сева.

— Ну. А сейчас вот только двери я закрыла — поволок на себе ее этот ваш… неприбранный, ну, всегда скипидаром от него разит. Мать его все гением обзывает…

— Матвей.

— Вот. Словом, ты, Петь, поваландался, показал ей кузькину душу, и будет. Стыдно с матерью собачиться… Слышь, я чего говорю?

— Слышу… — ответил он угрюмо.

— Ну, когда придешь-то?

«Никогда! — хотел он крикнуть в отчаянии. — Никогда не вернусь в проклятый ее дом!..» Вслух же сказал отрывисто:

— Не знаю. Скоро…

Все это означало возвращение в лоно швейной фабрики. Пожужжал, полетал, и будет. Дернули за ниточку, напомнили майскому жуку, что он привязан.

Кстати, и ребята из драмкружка наведывались за это время раза два. Способные ребята, Боря и Аллочка, бог знает сколько лет все знакомы, а сколько ролей переиграно! Энтузиасты-театралы, да… Библиотекарь Аллочка, фарфоровое дитя под тридцать (или за тридцать?), — неважно, много лет была исступленно влюблена в Петра Авдеича. Чем он мог ответить этому хрупкому существу с малиновым румянцем пастушки саксонского фарфора? Он давал ей заглавные роли. Аллочка и Джульетту играла, и Неточку, и много кого еще…

Моторист Боря страдал, ждал своего часа, ходил за Аллочкой преданным угрюмым псом и втайне мечтал, чтобы Петр Авдеевич когда-нибудь не вернулся наконец в драмкружок.

Дня через два после визита Матвея Аллочка снова заглянула в мастерскую. На этот раз ей, по-видимому, удалось оторваться от Бори, и она порхала по цементному полу мастерской — эфирная, как случайно залетевшая в амбар стрекозка.

— Петр Авдеевич, — влюблено спрашивала она. — А это чей портрет? А кого это лепили? А эта деревянная штуковина — это мольберт, да? Ой, это такое таинство: мас-тер-ская! Петр Авдеич, скажите, что вернетесь! Мы пропадем без вас! Мы же хотели Чехова ставить, как же Чехов, Петр Авдеич, что с Чеховым будет?

Петя улыбался, делал задумчивое лицо и даже угостил Аллочку двумя вареными сосисками.

С Чеховым все в порядке, фарфоровое дитя. Он классик, ему хорошо. Его тома стоят в библиотеке швейной фабрики… А вот со мной плохо, друг мой Аллочка. И ничто мне не поможет, даже твоя пасторальная любовь.

Аллочка преданно съела холодные сосиски, заглотала их горячим чаем и никак не хотела уходить. Она хотела остаться здесь навсегда.

Впрочем, ему было даже приятно вообразить на минутку, что стоит самую малость напрячься, слегка изменить рисунок роли и внушить себе, что ему мил и этот нервозный румянец, и эти серые крупные стрекозьи глаза, этот преданный вздор… чуть напрячься… и жизнь его стала бы просторной, уютной и покойной, как Аллочкина четырехкомнатная квартира на Беговой. Кроткие мама с папой, уже не чаявшие пристроить свою единственную дочь… а хоть бы и не кроткие — с его-то, Петиной, закалкой, с его закваской в битвах со старухой — да он бы с нечистою силой ужился…