На рыбном рынке и впрямь оказалось гораздо интереснее, чем на проспекте Ленина. Фронтон помпезного здания рынка, отдаленно напоминающего знаменитый храм Артемиды в Эфесе, украшал транспарант с огромными буквами: «Будьте, граждане, культурны, не бросайте мимо урны!»
— Уже хорошо! — засмеялся Роман, выбираясь из машины и подавая руку Лизе. — Вот здесь, я вижу, точно не соскучишься. Что еще посоветуете, дядя?
— Берите воблу астраханскую, балык, — напутствовал их водитель, — белорыбицу не берите, растает по такой жаре. Ну и дуйте на острова, а о пиве не беспокойтесь, там его навалом. Счастливо!
День пролетел незаметно. Пляж размером с футбольное поле, покрытый белым горячим песком, теплая ленивая волжская вода, потрясающий вид вверх по реке, небеса, впитавшие голубизну вод, — напрочь отбили чувство времени. Одно портило настроение Роману — проклятый грим и молдавско-румынские усы подковой мало того, что выглядели предельно по-дурацки, так еще и лишали его возможности искупаться как следует. Приходилось утешаться беготней с Лизой по мелководью да наблюдением из-под тента с пивной стойкой и неожиданно вкусным жигулевским пивом местного разлива за заплывами Лизы чуть ли не до противоположного берега.
Хорошо, что бармен за стойкой вовремя напомнил о том, что через десять минут отходит последний катер, а то бы они так и остались на острове на всю ночь. Катер доставил Романа с Лизой прямо к подножию гигантской гранитной лестницы, спускающейся к Волге от Аллеи Героев, и они еще успели полюбоваться на знаменитый волжский закат.
— Боже мой, как хорошо, — прошептала Лиза, прижавшись щекой к плечу Романа, — в жизни не видела такой красоты… Давай погуляем еще немного?
— Так, девушка, значит, об уединении со мной больше не мечтаем? — вскинул брови Роман и тут взгляд его упал на табличку с названием набережной. — Ого! Вопрос снят! Ну как же джентльмену с дамой не прогуляться по набережной имени Шестьдесят второй армии? Шестьдесят первая не простит!
Лиза ткнула его в бок локтем, они взялись за руки и медленно пошли по гранитным плитам вдоль берега Волги.
— Неужели тебе не хорошо? — спросила Лиза, поглаживая руку Романа. — Скажи что-нибудь…
— Мне хорошо уже потому, что я весь день не видел зеркала и свою мерзкую рожу в нем. Соответственно, плохо, потому что ты эту рожу вынуждена видеть.
— Ну что ты, Ромка, — улыбнулась Лиза, — я же знаю, что это ты со мной, и никакая рожа меня не пугает!
— Зато меня пугает, — буркнул Роман, — и раздражает этими усиками и гопницкой челкой, и вообще я себя чувствую полным идиотом.
— Господи, ну ты и глупый какой! Ну кто тут тебя видит, кроме меня? А я тебя всякого люблю, хоть с усами, хоть с челкой, хоть и вообще лысого.
Роман оглянулся. На набережной, бесконечной, как и все параллельные Волге волгоградские улицы, действительно не было ни души.
Повернувшись к Лизе, Роман крепко обнял ее.
— Ну и ну, — зашептал он Лизе прямо в ухо, зарывшись в ее волосы — значит, вам, девушка, все равно с кем, хоть с усатым, хоть с волосатым…
— Как сказать, уважаемый джентльмен, я вообще-то, как вам уже было сказано, девушка труднодоступная!
Лиза засмеялась, шлепнула Романа по щеке и, легонько оттолкнув его, быстро пошла вперед, однако почти сразу остановилась.
— Ромка, смотри, здесь скамейка! Давай, посидим немного, посмотрим еще на Волгу?
— Много мы увидим в такой темени! — хмыкнул Роман.
В стремительно сгущающихся сумерках и впрямь было трудно хоть что-то разглядеть — и уж тем более в той части набережной, куда забрели Роман с Лизой. Раскидистые деревья с мощными кронами вплотную подобрались к гранитным плитам, в непроглядной тени одного из них как раз и угадывалась скамейка, на которую указывала Лиза.
— Садись, садись, Ромео Кишиневский!
Роман подошел, сел рядом с Лизой и взял ее за руку. Он хотел сказать что-нибудь смешное, но не смог — в горле откуда-то появился мягкий теплый комок.
— Лиза, я…
— Что, милуетесь, голубки? — заскрипел вдруг сзади хриплый прокуренный голос.
Роман резко обернулся и инстинктивно отпрянул.
Прямо в лицо ему сипло дышал перегаром какой-то урод, появившийся из-за спинки скамейки, как черт из коробочки. В руке у урода в лунном свете тускло отсвечивал нож с узким длинным лезвием.
— Чукча! — невольно воскликнул Роман.
— Ага, узнал, — удовлетворенно констатировал Чукча и вдруг с обезьяньей ловкостью притиснул лезвие ножа к горлу Романа, одновременно схватив его другой рукой за волосы.
— Недолго миловаться осталось, недолго, — забормотал Чукча, откидывая голову Романа назад и заглядывая ему в лицо, — сейчас ты запоешь у меня, сука!
Чукча был зол до остервенения.
Вообще-то он обозлился на весь белый свет еще в раннем детстве, в родной беспросветной Тюмени. Дворовые пацанята не хотели водиться с вороватым сопливым заморышем, как ни старался он показаться в их глазах бывалым и своим в доску. Он стал курить чуть ли не с первого класса, уже в тринадцать лет впервые напился, в одиночку вылакав украденную у соседа бутылку вина прямо в песочнице, на глазах у всей дворовой шпаны — ничего не помогало. Не помог даже демонстративный взлом продуктового ларька на соседней улице, в результате которого он попал в специнтернат. Ребята постарше вроде бы и приняли его после этого в свой круг, даже погонялом наделили, чтобы все было, как у больших, прозвали Чукчей за вечно прищуренные припухшие глазки, однако до себя так и не подняли. Использовали в основном на побегушках — за бормотухой сгонять, постоять на стреме в то время, как они обчищали карманы у очередного подгулявшего забулдыги. И вместо ожидаемой благодарности не скупились при этом на тумаки, пендели и прочие знаки безоговорочного презрения.
Возвращаясь под утро домой в комнату в дощатом и продуваемом всеми ветрами бараке, которую он занимал вместе с беспробудно пьющей матерью, Чукча валился не раздеваясь на продавленную раскладушку и наливался тяжелой злостью.
К семнадцати годам он уже был зол настолько, что среди бела дня на глазах у прохожих проломил кирпичом голову случайному мужчине, который показался ему чересчур жизнерадостным. С тех пор и начались скитания Чукчи по разнообразным местам лишения свободы, в которые он попадал в основном за проступки, удивляющие своей жестокостью и немотивированностью.
Постепенно Чукча приобрел репутацию безбашенного беспредельщика, однако авторитета не было и в помине. Даже в родной Тюмени Чукчу хоть и побаивались, но не уважали.
И вот теперь, когда, казалось бы, забрезжил свет в окошке, когда он раскрутил наконец собственное дело, которое должно было принести ему не только хорошие бабки, но и долгожданный авторитет, — опять облом!
После сходняка у Бритвы Чукча бросился было собирать отступное, сунулся к волгоградским авторитетам, понадеявшись на свою какую-никакую, а все-таки славу. Где-то в глубине насквозь озлобленной души он, несмотря ни на что, считал себя авторитетом всероссийского масштаба. Однако вовремя пущенная Бритвой и Арбузом информация сделала свое дело — бизнес с двойником повсеместно был признан крысятническим, и волгоградские авторитеты Чукчу послали. Далеко и надолго.