Старик прожил долгую и страшную жизнь и сам был тяжел и страшен, говорил поначалу недоверчиво и односложно, но потом разогрелся, оттаял и без остановки проговорил несколько вечеров подряд.
К началу войны он был уже авторитетным вором, тянувшим не первый срок в ГУЛАГе, но когда Сталин разрешил добровольцам из уголовных идти на фронт, пошел одним из первых. Через пару месяцев боев он очутился в штрафбате, за пустое попал, как лаконично объяснил сам Кузнецов.
Немецкие пули пощадили рослого штрафника, через полгода он искупил кровью свою вину и вернулся в родную пехотную часть, с которой и дошел до Берлина и Праги. И не просто дошел, а стал старшиной батальона разведчиков, много раз ходил за линию фронта, всякий раз приводя или принося на себе вражеского языка, и стал к концу войны полным кавалером ордена Славы. Комполка, вручая ему последний, третий орден, сказал ему вполголоса:
– Кабы не твой штрафбат, старшина, был бы ты у меня Героем…
А в июне сорок пятого из Чехословакии, где осталась стоять его часть, старшину Кузнецова вызвали в Москву для участия в Параде Победы, и сразу после парада, едва успел старшина Кузнецов снять свои боевые награды и аккуратно завернуть их в чистую фланелевую тряпочку, его взяли. Слово это ни тогда, ни после не требовало пояснений – кто взял и куда, было понятно каждому. Десять лет лагерей старшина Кузнецов оттрубил полностью, от звонка до звонка, не попав под амнистию пятьдесят третьего года, потому что в первый и в последний раз в жизни сидел по политической статье, как «враг народа».
– И знаешь, чекист, что меня хранило все эти годы, лагеря, штрафбат, война, снова лагеря? – сказал Кузнецов в последний вечер их долгих разговоров, – Сталин. Я школьником еще был, отличником, и, как отличнику, доверили мне идти за школу на первомайской демонстрации. Боялся, помню, страшно, на Красной площади все под ноги себе смотрел, чтобы не споткнуться, один только раз глаза наверх поднял и, не поверишь, со Сталиным взглядом встретился, увидел, что он на меня смотрит… Мгновение какое-то это длилось, но это мгновение меня потом всю жизнь держало, когда тяжело было, невмоготу, я глаза закрою и будто опять по Красной площади пацаном иду и мне в глаза сам Сталин смотрит… Вот так-то, а ты говоришь – культ личности! Это от личности зависит, а не от того, что и сколько о тебе в газетах пишут. Брежневу хоть всю спину орденами завешай, а как был он – пшик, так и остался – пшик, только с орденом, и никакого культа ты ему не создашь, как ни старайся, а Сталин – это…
Старик махнул рукой и больше уже ничего не говорил и не вспоминал, и, как узнал потом Сергачев, в том же году и умер, один, в маленькой комнате большой коммунальной московской квартиры…
А по делу «Эсфирь» старшина Кузнецов так ничего и не вспомнил, потому что все, кто хоть немного знал о деятельности двух спецподразделений СС – «Эсфирь» и «Юдифь», бесследно сгинули в далеком сорок пятом году.
А у озера Швилов тогда были найдены трупы пятерых эсэсовцев, служивших в этом подразделении, и все пятеро были убиты выстрелом в затылок, их имена узнали по номеру-татуировке на руке, которую делали членам СС и по единственному сохранившемуся документу – интендантской ведомости о постановке на довольствие в сборном лагере недалеко от Потсдама.
Но все это было потом, а тогда, в пятьдесят третьем, ждал Петра Сергачева еще один удар, тяжелый, едва не сломавший его жизнь.
В июле, сразу после знаменитого Пленума ЦК, осудившего деятельность Лаврентия Берии, его отец и мать покончили с собой. Они застрелились в далекой Бухаре, в огромной квартире, положенной по должности генералу МТБ Питеру Шлихтеру.
Иван Павлович Шмидт приехал в общежитие МГИМО ранним июльским утром.
Он не стал подниматься в комнату, где жил Петр Сергачев, а вызвал его вниз, посадил в большую служебную машину и отвез далеко за город, на берег какой-то речки, и только там, сев в траву и усадив рядом с собой Петра, рассказал ему о смерти отца и матери.
Петр почему-то не удивился, от отца всегда исходило ощущение близкой смерти, как в комнате, где долго лежит тяжело больной человек, а мать, – она любила отца и, наверное, не могла поступить иначе…
– Ты должен понять и простить своих родителей, – тихо сказал Шмидт, – это было сложное и страшное время. Сталин…
Шмидт не закончил свою мысль, а полез в карман за баночкой монпансье, которое теперь сосал вместо вредного «Беломорканала».
– Я тебе советую, Петр, взять сейчас, сегодня же, академический отпуск и уйти в монастырь…
– Что? – изумился Петр. – Я, член партии, и – в монастырь?
– Именно потому, что ты – член партии. Считай это первым серьезным партийным поручением. До этого, небось, только стенгазеты выпускал?..
– Ну, в общем, да, – смутился Сергачев. – Я же студент, учусь, что я еще могу сделать…
– Значит, пора приступать к настоящей работе. Придешь завтра на Старую площадь, на проходной я оставлю тебе пропуск, скажешь – к генерал-лейтенанту Шмидту, тебя проводят.
– Вам генерала дали, Иван Павлович! Давно?
– Недавно, учли мои заслуги в годы войны, – слово «заслуги» прозвучало в устах Шмидта как-то странно, словно не гордился он ими, а мучился от того, что тогда было, и не хотел об этом вспоминать.
Академический отпуск студенту четвертого курса Петру Сергачеву оформили быстро. Словно не был он партийцем, ударником учебы и одним из немногих сталинских стипендиатов в институте. Декан сразу подписал все нужные бумаги, не стал ни о чем расспрашивать и даже не подал на прощанье руку, хотя всегда здоровался с одним из лучших своих учеников и обещал стать его научным руководителем, когда дело дойдет до написания диплома.
Петр воспринял это как само собой разумеющееся, может быть, и сам он в подобной ситуации повел бы себя точно так же. Комендант общежития, отставник-смершевец, попросил освободить комнату в течение двух дней, но Петр съехал сразу, благо все вещи уместились в тот самый фанерный чемодан, с которым он три года назад приехал в Москву. Он оставил чемодан в камере хранения Казанского вокзала, переночевал там же, в зале ожидания, среди пестро одетых таджиков и татар, чью живую речь начал уже забывать. Идти на квартиру к генералу Шмидту он почему-то не мог.
На следующий день он пришел в большое здание на Старой площади, где ему был заказан пропуск, капитан ГБ провел его в большой генеральский кабинет, где состоялся долгий разговор, направивший его жизнь совсем в другое русло.
– Партии виднее, на какой участок фронта тебя послать, – повторил полковник Шмидт слова, сказанные три года назад.
Кроме генерала Шмидта и Сергачева, в кабинете был еще один человек, большой, солидный, с длинной окладистой бородой и какими-то удивительно белыми чистыми руками. Бородач в разговоре почти не участвовал, сидел, оперев бороду на сложенные ладони, слушал и внимательно смотрел на Петра.
– Извини, – сказал генерал Шмидт, – но таков порядок: тебе придется сначала расписаться вот здесь и здесь.