– Давай, – обрадовался я. – А чего это ты вдруг?
– Да не вдруг, не вдруг… – Гена опять надолго задумался.
В двери загремел ключ, мы прервали беседу и обернулись на звук. Дверь открылась, и вошел вертухай.
– Гена, к вам адвокат пришел, – сказал вохровец. – Пойдемте, пожалуйста…
Есаул поднялся и спросил:
– Тебе ничего на волю передать не надо? Может, позвонить кому?
– Да нет, Гена, спасибо.
Надо, ох, как надо позвонить Кирею, подумал я, но говорить Гене о том, что Кирей жив, пока не хотелось.
– Как знаешь, – спокойно сказал Есаул и вышел.
Оставшись без собеседника, я принялся рассматривать камеру.
То, что в ней стояли телевизор и холодильник, меня не удивило. Еще на воле я читал, что благодаря победе демократии и вопиющему триумфу всероссийской справедливости, в следственных изоляторах теперь позволено иметь в камере все, что угодно, чуть ли не кондиционер. А отовариваться в тюремной лавочке можно уже не на какую-то определенную и небольшую сумму, а на полную катушку, независимо от размеров этой катушки.
Поэтому камеры, где сидели бизнесмены или авторитеты – были богатыми, «сытыми». Сидельцы этих камер отказывались от передач с воли или отдавали их в другие, бедные камеры, поэтому всем стало жить немного легче, даже тем, кому с воли не приносили ничего.
Я встал и, разминая ноги, прошелся по камере.
– Хороший костюмчик, – сказал, тот, что первым приветствовал меня в камере, имени его я еще не знал.
– Нормальный, – ответил я. – А тебя как зовут?
– Псов, Кондратий Иванович, погоняло – Палец, обвиняюсь в тяжких телесных и…
Я кивнул и сказал:
– Ты о костюмчике спрашиваешь, так я скажу, что по немецким представлениям – это костюм средненький, и по деньгам, и по фирме – из известных, но не самая престижная.
По правде говоря, я слово в слово повторял то, что мне в свое время рассказал Паша, вместе с которым мы этот костюм и покупали в Гамбурге.
– А хорошо в Германии жить? – спросил паренек из угла.
– А тебя как зовут?
– Сева, – сказал парень.
Он стоял рядом со своими нарами и возвышался надо мной чуть ли не на голову.
– Сева Городков, у меня первая ходка, погоняло еще не заслужил, сижу по «хулиганке».
– В Германии, Сева, жить хорошо, но я бы там навсегда не остался, другая это страна, не для русского человека.
Камера одобрительно загудела.
Вот где патриоты-то сидят, подумал я. Эх, если бы использовать их энергию да в мирных целях…
– А вы сами мечеть взорвали, или…
На Севу шикнули, он опустился на нары и закрыл лицо руками.
– Простите меня, – услышал я сквозь его большие ладони, – я – молодой, порядков еще не знаю…
Говорить я ничего не стал, потому что и сам не знал, как нужно вести себя в блатном мире, и просто похлопал Севу по спине.
Гены Есаула не было часа два.
Я успел полежать на нарах, что, кстати, запрещено в дневное время, но, конечно же, не в той камере, где сидит Есаул. Потом посмотрел какую-то болтологию по телевизору и хотел уже покемарить от безделья, но тут вернулся Гена, и жизнь снова набрала обороты.
– Ты жрать-то не хочешь? – первым делом спросил он.
– Да нет пока, – ответил я, прислушавшись к своему организму. – А когда здесь обед?
– Здесь, – Гена ткнул пальцем в пол камеры, – обед в любое удобное время. Как жрать захотелось, так и обед наступил. Холодильник, слава богу, полный, ешь – не хочу!
– А чего ты о еде спросил?
– Спросил я к тому, что скоро к тебе в гости Дядя Федя придет, потолковать хочет. Так что думай, как тебе приятней разговаривать – на пустой желудок, или на полный.
– А кофе есть?
– А то! – ответил Есаул и дал знак Севе.
Молча попили кофе. Сокамерники, глядя на нас, достали из холодильника кто чего, кто сыр, кто колбасу, но все было хорошего качества, в вакуумных упаковках. Такие бутерброды я, в шоферскую свою бытность, позволял себе только с получки, да и то, признаться, жаба душила платить за еду большие, по тем моим временам, деньги.
Ели молча, не торопясь, с уважением к каждой крошке. Откусывая бутерброд, человек держал под ним раскрытую ладонь и падающие на нее кусочки немедленно отправлял в рот.
Такое отношение к еде осталось, наверное, со старых, голодных времен и передавалось в уголовном генотипе какой-нибудь специальной хромосомой из поколения в поколение. И было в каждом из этих сидельцев что-то солидное, рассудительное, сродни крепкому крестьянину-кулаку, который за липшее слово за столом отвешивал хороший удар деревянной ложкой по лбу.
– Приходила, значит, ко мне адвокатша, – начал Гена, закуривая первую после кофе сигарету. – Хорошая, кстати, баба, все при ней, но и в законах шарит – будьте-нате! И говорит мне она, что в городе кипиш начался среди людей по твоему поводу.
Еще раньше я узнал, что блатные людьми называют своих, уголовников, тех, что живут по правильным, уголовным понятиям.
– И что говорят? – спросил я.
– А говорят, что тобой сильно киреевские интересуются, должен, мол, приехать был, и не приехал. Что? Почему? Землю рыть начинают… У тебя что – стрелка с киреевскими забита была?
– Была, – согласился я, – надо было перетереть кое-что…
– А со мной перетереть не хочешь?
– Могу и с тобой, Гена, без тебя все равно не обойтись было бы. Но только, Гена, не здесь…
– Понимаю, – кивнул Есаул, подумал немного и осторожно спросил: – А Дяде Феде ты об этом говорить будешь?
– А ты мне как посоветуешь, Гена?
Он уперся подбородком в раскрытую ладонь, не понять, то ли думает человек, то ли улыбку от тебя закрывает.
– Я бы, Голова, повременил пока с Дядей Федей делиться. Понимаешь, он человек старой закваски и не все ему нравится, что мы делаем…
– Ну, значит, не буду я с ним этой темы касаться.
Видно было, что Есаул вздохнул с облегчением.
Пришел Дядя Федя. Не один, конечно, пришел, в сопровождении вертухая. Низенький, толстый вохровец в мятой, с жирными пятнами форме, рядом с Дядей Федей смотрелся, как опереточный комик рядом с солистом Большого театра.
Я встал и вышел встречать Дядю Федю к порогу. Тот пожал мне руку, посмотрел в глаза и сказал:
– Потолковать надо! – а потом обратился к вертухаю. – Когда у камеры прогулка?
Вертухай посмотрел на часы, пошлепал губами и доложил:
– Через двадцать три минуты, Федор Иванович!