В ножке кровати, как раз там, где в нее врезалась спинка изголовья, был устроен маленький ящичек, так искусно пригнанный к резному украшению по дереву, что заметить его было невозможно при самом пристальном осмотре. Открывался и закрывался ящичек при легком нажатии на пружинку и был снабжен небольшой стеклянной плошкой, наполненной заранее приготовленной жидкой кровью, в плошке лежала, пропитавшись кровью, готовая к употреблению губка. Всего-то требовалось: осторожно протянуть руку, вытащить губку из ящичка и отжать ее как следует меж ног у скрещения бедер, где останется красной жидкости куда больше, чем требуется для спасения девичьей чести, после чего вернуть губку на место и вновь нажать на пружинку. Всякая возможность обнаружения или даже подозрения была исключена. На все на это уходило менее четверти минуты, к тому же двойное удобство и удвоенная предосторожность создавались тем, что каждая из ножек кровати была оборудована одинаково и любым из ящичков можно было воспользоваться в зависимости от того, на какой стороне постели ты лежишь. Правда, пробудись клиент в этот момент и поймай меня за таким занятием, то, самое малое, не миновать бы мне стыда и позора, только, благодаря принятым мною предосторожностям, шансов оказаться пойманной было один на тысячу в мою пользу.
Успокоенная, избавленная от всяческих опасений насчет сомнений и подозрений с его стороны, я со спокойной душой предалась было сну, но уснуть так и не смогла: и получаса не прошло, как джентльмен мой пробудился и, повернувшись ко мне (а я сделала вид, будто сплю крепко, на что, впрочем, он и внимания не обратил), принялся вдохновлять себя на новые свершения, целовать меня да ласкать. Я же, притворившись только-только разбуженной им, попробовала попенять ему на это, пожаловаться на дикую боль, которая меня и без того не только сна, но и всех чувств лишила. Жаждущий удовольствия, равно как и полного триумфа над моей девственностью, он высказал все, что помогло бы одолеть мое сопротивление и убедить меня потерпеть до конца. Теперь, обеспечив кровавое доказательство его победного неистовства, я готова была и прислушаться к этим уговорам, хотя полагала разумным какое-то время сдерживать его пыл. На все его нетерпеливые увещевания я отвечала охами, вздохами да стонами, показывая, как глубоко и больно была я уязвлена… просто невыносимо… знаю теперь: горе он принес, вот что он мне сделал… такой вот он ужасный человек! Пока я бормотала, он откинул покрывала и обозрел поле сражения в тусклом блеске подсыхающей крови, тут же осмотрел и убедился, что бедра, и низ живота, и рубашка, и простыни – все запятнал тем, что он с готовностью принял за девственное кровотечение, вызванное его последним полупроникновением. В том убежденный, а потому себя от радости не помнящий, он и не думал скрывать своего ни с чем не сравнимого торжества и счастья. Иллюзия подлинности была полной, ничто иное, кроме как мысль, что ему довелось потрудиться на неразработанной жиле, пройтись неторенным путем, ему и в голову не приходило, в осознании этого – а доказательства, и убедительные, были под рукой – он удвоил нежность своего обхождения со мной и свою решимость довести начатое до конца. Жадно и страстно целуя, он успокаивал меня, молил простить его за причиненную мне боль, без какой, уверял он, никак нельзя обойтись, зато больше такого не случится, самое страшное уже позади, теперь, набравшись хоть немного мужества и терпения, я смогу все это преодолеть и в дальнейшем ничего, кроме величайшего наслаждения, не испытывать. Понемногу я позволила ему возобладать надо мной и даже – в знак полной сдачи – сама раздвинула ноги, словно ненароком предоставляя ему свободный доступ, но и воспользовавшись этим, он мало чего добился, проникнув внутрь: я хорошо подготовилась к вторжению и дала такую закрутку женским своим прелестям, что он едва до половины положенного смог добраться, дергаясь и извиваясь так, что и вошел-то с натугой, и с великим трудом дальше пробивался дюйм за дюймом (под непрестанные мои горькие причитания), пока наконец, силой и упорством одолев все извивы и препоны, не проник в меня до конца и не нанес решительный coupe de grace моей (так он считал) девственности, исторгнув из меня ужасный крик, пока он, торжествующий, словно хлопающий крыльями петух над поверженной курицей, купался в наслаждении, которое, как было заметно, подхлестнутое ощущение полной победы, мгновенно достигло той точки, откуда возврата нет, я почувствовала его извержение – и мне оставалось лишь распластаться, играя роль глубоко уязвленной, бездыханной, перепуганной, поруганной уже-более-не-девицы.
Возможно, Вы поинтересуетесь, испытывала ли я все это время хоть намек на удовольствие? Уверяю Вас – очень небольшое или вовсе никакого; разве что под самый конец какие-то смутные ощущения появились – как чисто механический результат долгой борьбы и частых раздражений чувствительной плоти.
Только, самое-то главное, не было у меня никакого расположения к человеку, чьи объятия мне приходилось терпеть из соображений голого наемничества. И потом, я ведь вовсе не в восторге была от себя, играя роль обманщицы, какие бы оправдания ни находила, соглашаясь на участие в этом спектакле; прямо скажу, эта-то бесчувственность и помогла мне больше всего повелевать как рассудком, так и телом своим, благодаря чему мне куда как хорошо удалось выдерживать правдоподобие подделки на протяжении всей сцены обмана. В конце концов обретши под его ласками, поцелуями и нежностями кое-какие признаки жизни, я стала укорять и упрекать его за разор, им учиненный, в таких естественных выражениях, что только добавила джентльмену удовлетворенности самим собой от эдакого свершения. Предугадав по определенным своим наблюдениям, что будет лучше попридержать его, когда он некоторое время спустя пустился – а это было ясно различимо – снова в наступление, я решительно отразила все его дальнейшие посягательства под предлогом, какой весьма льстил его самолюбию: мол, я так жестоко разбита, такой болью охвачена, что просто невмочь мне вынести еще одно любовное сражение. Тут он милостиво даровал мне передышку, так что поутру я была избавлена от его назойливых ласк. Он же позвонил миссис Коул и, когда та явилась, сообщил ей в выражениях весьма пылких и радостных о своей триумфальной убежденности в моей целомудренности, каковой нынче ночью он нанес сокрушительный удар, свидетельства чего, добавил он, миссис Коул сможет легко отыскать в убедительных приметах кровавого свойства на простынях.
Можете себе представить, с каким юмором женщина такого склада, как миссис Коул, отнеслась к его выспренной речи, как легко она подыгрывала ей своими восклицаниями, в которых воедино были смешаны стыд, гнев, сочувствие ко мне и удовлетворение тем, что все кончилось хорошо: в этом последнем, я уверена, она была совершенно искренна. Теперь, когда представлявшееся ею неодолимым возражение против того, чтобы первую ночь я провела в его доме, возражение (скрупулезно рассчитанное на свободу маневра в интриге), построенное на страхах и ужасах девственницы при мысли отправиться в обиталище мужчины и остаться с ним наедине в постели, отпало само собой, она сделала вид, будто, преследуя его выгоду, уговаривает меня отправляться к нему, когда только джентльмену будет угодно, сохраняя при этом видимость того, что я работаю у нее, дабы не потерять шанс найти себе доброго мужа или, во всяком случае, уберечь ее дом от скандала. Звучало это так разумно и так убедительно для мистера Норберта, что он ничегошеньки не понял, как пожилая леди не желает приваживать его к своему дому, того менее смог он вовремя обратить внимание на определенные несоответствия в образе, какой она ему являла, – план ее в высшей степени удовлетворял его своей простотой и перспективами полной свободы действий.