Среди мерцающих свечей, тумана сигаретного дыма и отголосков слащавого блюза Сабина понимала, что Джей думает о ней. Но она опасалась спрашивать его: он был слишком острым на язык сатириком, и все, чего она добилась бы от него, было бы лишь карикатурой, к которой она не смогла бы отнестись легко, не смогла бы пропустить ее мимо ушей. В ее нынешнем настроении эта сатира могла бы лишь добавить весу в тяжелые гири, тянущие ее на дно.
Когда Джей, по-доброму, с медленной и тяжелой игривостью медведя качая головой, на самом деле уже собрался сказать ей нечто крайне уничтожающее, в духе того, что он называл своей «брутальной честностью», Сабина была не готова принять вызов. Поэтому она начала рассказывать стремительную, закрученную, запутанную историю о какой-то вечеринке, на которой случились какие-то не вполне понятные происшествия, смутные сцены, в которых никто не мог четко отделить героиню от жертвы. К тому времени, когда Джей узнал место действия ее рассказа (Монпарнас, семь лет назад, вечеринка, во время которой Сабину обуяла жуткая ревность к тому сильному чувству, которое связывало его с Лилиан, и она попыталась разрушить их связь), Сабина уже переменила тему и говорила, словно в прерывистом сне, с пропусками, повторами, сбоями, давая простор своей фантазии.
Сейчас она была в Марокко, мылась там в бане вместе с местными женщинами, делясь с ними куском пемзы, учась у проституток, как подводить глаза сурьмой, которую она купила на базаре. «Это угольный порошок, — пояснила Сабина — Он должен попасть в глаза. Сначала это вызовет раздражение, и тебе захочется плакать. Тогда слезы вынесут его наружу, на веки. Только так можно создать сверкающий угольно-черный ободок вокруг глаз».
— А ты не могла получить инфекцию? — спросил Джей.
— Нет конечно! Ведь проститутки освящают сурьму в мечети.
Все рассмеялись: стоящий рядом Мамбо, Джей и еще двое неизвестных, сидевших за соседним столиком, но сейчас придвинувших стулья ближе, чтобы слушать Сабину. Сабина не смеялась; на нее нахлынуло уже другое воспоминание о Марокко. Джей видел, что образы проплывают перед ее глазами, как фильм перед глазами цензора. Он понимал, что сейчас она отбирает истории, которые собирается рассказать, что она, должно быть, сожалеет о том, что рассказала о банях, и теперь казалось, будто все то, что она сказала прежде, было написано на огромной школьной доске, а она взяла губку и все стерла, добавив: «На самом деле все это случилось не со мной. Мне рассказала приятельница, побывавшая в Марокко». И не успели ее спросить: «Ты хочешь сказать, что вообще никогда не была в Марокко?», как она принялась дальше спутывать нити и сказала, что, может быть, это была история, которую она где-то вычитала или услышала в баре. И, как только она стерла из памяти слушателей те факты, которые могли быть привязаны к ней лично, она начала рассказывать другую историю…
Лица и фигуры ее персонажей были вычерчены только наполовину, и едва Джей начинал восстанавливать отсутствующие фрагменты (например, когда она рассказала о человеке, полировавшем стекло домашнего телескопа, ока не хотела говорить подробнее, боясь, что Джей догадается, что это Филипп, которого он знал по Вене и которого в их парижской компании в шутку называли «Довоенная Вена»), как Сабина накладывала на этот образ другие фигуры и лица, как это бывает во сне. И когда Джей с великим трудом все же вычислил, что она говорит о Филиппе (с которым, как он был уверен, у нее роман), оказалось, что она уже говорит не о человеке, полировавшем стекло телескопа, над которым прямо среди комнаты висел зонтик, а о женщине-арфистке, у которой был концерт в Мехико-Сити во время революции и которая продолжала играть на своей арфе даже тогда, когда кто-то поднял стрельбу по люстрам в зрительном зале, и она чувствовала, что должна продолжать играть, чтобы предотвратить панику. Но так как Джей знал, что это она рассказывает о Лилиане, и он знал о том, что Лилиана была не арфисткой, а пианисткой, Сабина тут же спохватилась, что не стоит напоминать Джею о Лилиане, поскольку это может причинить ему боль, и еще потому, что воспоминание о том, как Лилиана его оставила, было и напоминанием о том, что Сабина, соблазнившая тогда Джея, была отчасти виновата в отъезде Лилианы, поэтому Сабина тут же переменила тему, и теперь уже Джей удивлялся и думал, что чего-то не расслышал или выпил слишком много, потому что думал, будто она говорит о Лилиане, а она уже говорила о каком-то молодом человеке, летчике, которого предупреждали, чтобы он не заглядывал в глаза умирающих.
Джею не удавалось ни восстановить последовательность людей, которых она любила, ненавидела, от которых убегала, ни проследить цепь изменений в ее внешности по случайно брошенным фразам, вроде «в то время я была блондинкой и носила короткую стрижку» или «это было до того, как я в девятнадцать лет вышла замуж» (когда-то она говорила ему, что вышла замуж в восемнадцать лет). Невозможно было определить, кого именно она забыла, кого предала, за кого она выходила замуж, кого бросала, с кем сходилась. Было похоже, что это ее профессия. Когда он впервые спросил ее о ее профессии, она без промедления ответила: «Я актриса». Но, начав допытываться, он не смог узнать ни в какой пьесе она играла, ни то, имела ли успех или провалилась, так что, может быть (как он решил позже), она действительно мечтала стать актрисой, но никогда не стремилась к этому достаточно настойчиво, достаточно серьезно, с той серьезностью, с какой она занималась нынешней деятельностью, меняя свои любовные увлечения с такой скоростью, что Джею пришло в голову сравнение с калейдоскопом.
Он попытался уловить слова, встречающиеся в потоке ее речи чаще других, надеясь воспользоваться ими как ключевыми. Но хотя такие слова, как «актриса», «чудесный», «путешествие», «скитания», «отношения» произносились ею часто, невозможно было определить, использовала ли она их в буквальном смысле или символическом, поскольку для нее это было одно и то же. Однажды он слышал, как она сказала: «Когда тебе причинят боль, ты должен отправиться в путешествие как можно дальше от того места, где это с тобой случилось». Когда же он попытался проверить, что она имеет в виду под «путешествием», оказалось, что речь идет о смене квартиры в пределах пятидесяти кварталов Нью-Йорка.
В своей исповедальной лихорадке она иногда немного приподнимала край вуали, только ее край, но пугалась, если кто-то, а особенно Джей, которому она не доверяла и который, как она знала, видел истину только в выставленных напоказ ошибках, слабостях и недостатках, вдруг начинал слушать слишком внимательно.
А поскольку Джей слушал очень внимательно, она брала в руку гигантскую губку и стирала все только что сказанное категорическим отрицанием, словно это смущение само по себе было для нее защитной мантией.
Сначала она зазывала, заманивала в свой мир, а потом перекрывала все проходы, смазывала все образы, как бы для того, чтобы помешать расследованию.
— Ложная таинственность, — грубо сказал Джей, сбитый с толку и раздраженный ее неуловимостью. — Но что она прячет за этой ложной таинственностью?
Ее поведение всегда вызывало в нем (если учесть, что он постоянно стремился к правде, разоблачению, открытости, брутальному выставлению напоказ) желание, напоминавшее желание мужчины изнасиловать женщину, которая сопротивляется, желанию грубо прорвать девственную плеву, препятствующую обладанию ею.