Обрыв | Страница: 112

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Что ж отвечать ей? — спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол.

Он молчал, не слыхав вопроса, все думая, от кого другое письмо и отчего она его прячет?

— Написать, что вы согласны?

— Боже сохрани — ни за что! — опомнившись, с досадой сказал Райский.

— Как же быть: она хочет «дышать с вами одним воздухом»…

У ней задрожал подбородок.

— Черт с ней, я задохнусь в этом воздухе.

— А если б я вас попросила? — сказала она грудным шепотом, кокетливо поглядев на него.

Сердце у него перевернулось.

— Ты? зачем тебе это нужно?

— Так, мне хочется сделать ей что-нибудь приятное… — сказала она, но не прибавила, что она хваталась за это средство, чтоб хоть немного отучить Райского от себя.

Она знала, что Полина Карповна вцепится в него и не скоро выпустит его из рук.

— Ты примешь за знак дружбы, если я исполню это?

Она кивнула головой.

— Но ведь это жертва?

— Вы напрашивались на них: вот одна…

— Ты требуешь! — сказал он, наступая на нее.

— Не надо, не надо, я ничего не требую! — торопливо прибавила она, испугавшись и отступая.

— Вот уж и испугалась моей жертвы! Хорошо, изволь: принеси и ты две маленькие жертвы, чтоб не обязываться мной. Ведь ты не допускаешь в дружбе одолжений: видишь, я вхожу в твою теорию, мы будем квиты.

Она вопросительно глядела на него.

— Первое, будь при сеансах и ты, а то я с первого же раза убегу от нее: согласна?

Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось сидеть вместе с ними.

— Во-вторых… — сказал он и остановился, а она ждала с любопытством. — Покажи другое письмо?

— Какое?

— Что быстро спрятала в карман.

— Там нет.

— Есть: вон, я вижу, оно оттопыривается!

Она опять впустила руку в карман.

— Вы сказали, что не видали другого письма: я вам показала одно. — Чего вам еще?

— Этого письма ты не спрятала бы с таким испугом. Покажешь?

— Вы опять за свое, — сказала она с упреком, перебирая рукой в кармане, где в самом деле шумела бумага.

— Ну, не надо — я пошутил: только, ради бога, не принимай этого за деспотизм, за шпионство, а просто за любопытство. А впрочем, бог с тобой и с твоими секретами! — сказал он, вставая, чтоб уйти.

— Никаких секретов нет, — сухо отвечала она.

— Знаешь ли, что я еду скоро? — вдруг сказал он.

— Знаю, слышала — только правда ли?

— Почему ж ты сомневаешься?

Она молчала, опустив глаза.

— Ты довольна?

— Да… — отвечала она тихо.

— Отчего же? — с унынием спросил он и подошел к ней.

— Отчего?…

Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымахала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему. — Я уж вам говорила — отчего: вот еще — прочтите! — сказала она и опустила руку опять в карман.

Он погрузился в чтение. А она стала смотреть в окно.

Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: «Я кругом виновата, милая Наташа…»

— Кто это Наташа?

— Жена священника, моя подруга по пансиону.

— А, попадья? Так это ты пишешь: ах, это любопытно! — сказал Райский и даже потер коленки одна о другую от предстоящего удовольствия, и погрузился в чтение.

«Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению ленилась, а кроме того, были другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь — это… (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.

Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска, талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…

А он, приехал в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и все, что в нем живет, — его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами, как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду. Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.

Он «нервозен, впечатлителен и страстен»: так он говорит про себя — и это, кажется, верно. Он не актер, не притворяется: для этого он слишком умен и образован и притом честен. «Такая натура!» — оправдывается он.

Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода мыслей: только все это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя.

Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь… (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь… (опять зачеркнуто несколько слов).

А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.

Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю!.. Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно все!