— Ну, хватит этой чепухи, — вдруг сказал Питер Моран. — Расскажи мне о себе. Расскажи, кто ты, Ян Камерон.
Выдумывай как можно меньше, приказал себе Чарльз. Он хорошо усвоил науку обмана. Итак, он жил на Черч-Бар со своими родителями и братьями. Ему двенадцать — хоть было против его правил и почти болезненно делать это, он уменьшил свой возраст на два года. И Питер Моран, казалось, без труда поверил, что ему только двенадцать.
— Где будешь учиться дальше?
— В Россингхеме, — ответил Чарльз. — Я буду там учиться со следующего семестра.
Принесли спагетти. Чарльз совсем не чувствовал голода, но понимал, что должен заставить себя есть. Питер налил себе уже третий стакан.
— Я учился в Россингхеме, — сказал он.
Чарльз внимательно посмотрел на него. Даже один год учебы в Россингхеме накладывал отпечаток на учеников, приучал их к аккуратности и чистоплотности. Было совсем не обязательно дважды в день принимать душ или менять рубашки, это было уже делом самого Чарльза, что в глазах одноклассников выглядело даже эксцентрично, но следить за своим видом становилось привычкой. Однако Питер Моран выглядел если не грязным, то каким-то неряшливым. При каждой их встрече волосы Питера нуждались в мойке. Как можно так опуститься после Россингхема и отказаться от прежних привычек?
Правильное, безукоризненное произношение неожиданно кольнуло Чарльза. Конечно же! Оно с первой встречи необычайно озадачило его хорошо знакомыми нотками россингхемского выговора. Питер Моран владел речью Россингхема. А вдруг и в его разговоре Питер смог уловить это?
Питер сменил тему, пока Чарльз, встревожась, размышлял над этим. Теперь он говорил об интересах, о своих любимых занятиях. А что Ян любит делать? Какие игры? Что-нибудь коллекционирует? А как насчет театра? Кино?
Чарльз неохотно признался, что ему больше нравится кино. Его тарелка опустела, он достал колоду карт из кармана джинсов и проделал «водопад», только не тот, которым он развлекал родителей и Сару, а просто перемешал карты через одну. Питер Моран был удивлен. Он попросил повторить. И пока карты свободно падали во второй раз, перемешиваясь, выпархивая то из правой, то из левой руки, Чарльз лихорадочно думал, как вернуть разговор к Россингхему. И, несмотря на то что припекало солнышко, он почувствовал тревожный неприятный холодок.
— Мы могли бы пойти в кино вместе, — предложил Питер.
Чарльз опять кивнул, натянуто улыбнулся и положил карты в карман.
— Ты занят в пятницу?
— В пятницу вечером? — уточнил Чарльз.
— Ну, возможно, на сеанс в половине шестого, если ты не опоздаешь потом домой.
Питер повернулся против солнца, и толстые стекла очков скрыли блеск глаз. Стекла иногда были обычными толстыми линзами, которые увеличивали бесцветные глаза до противоестественных размеров, иногда казались зеркалами, отражающими ангельское личико Чарльза, доведенного до отчаяния, а иногда превращались в непрозрачные, плоские кружочки из тусклого металла или, возможно, сплава олова или свинца.
Питер сильно вспотел, и капельки пота на его лице напомнили Чарльзу влагу, которая выступает на засохшем сыре. И Чарльз отважился на провокационное предложение. Так сказать, разведку боем. Но если Питер Моран согласится на него, Чарльз окажется в большом затруднении. Однако он был уверен, что такого не произойдет, так как Питер определенно не согласится.
— А не могли бы вы позвонить мне домой?
Казалось, что очки повернулись к нему быстрее, чем сама голова.
— Не думаю, что это хорошая идея, разве не так?
Ну, что же, все встало на свои места, подумал Чарльз, картина прояснилась. Так ответить — Чарльз однажды слышал, как сказал отец, — значит не назвать вещи своими именами, то есть просто уйти от ответа.
Питер назвал фильм. Это было что-то японское и непонятное, его демонстрировали в «Фонтейне» на Руксетер-роуд.
— Давай встретимся у входа, — предложил Питер Моран и широко улыбнулся. Но почему-то в этот раз улыбка не сделала его вид привлекательным или приятным, а, наоборот, придала — Чарльз подыскивал подходящее слово — волчье выражение.
Он не должен идти в кино, он даже близко не должен подходить к этому месту. Он и так сделал достаточно, гораздо больше, чем требовал того долг.
— А когда вы учились в Россингхеме? — внезапно спросил Чарльз.
— О дорогой! Было бы о чем говорить! Ты еще спроси, сколько мне лет. Так я всегда на этот вопрос отвечаю одно и то же, где-то между тридцатью и смертью. — Он вылил остатки вина в стакан, повернулся и поманил пальцем официантку. — Ну, а теперь надо платить, Ян. Как за все, что ты получаешь в этой жизни, любовь ли это или макароны в томатном соусе. Так вот, я поступил в Россингхем в благословенный 1965 год. Ты увидишь мое имя в списке бывших учеников в часовне, в списке отличившихся на войне. Я жил в Питт-Хаусе, и в последний год моей учебы заведующим там был сухарь-евнух, латинист, которого звали Линдси.
Чарльз внимательно смотрел на Питера, чувствуя, что начинает понимать цели Манго.
— Ты мне не веришь? — Питер, похоже, начал выходить из себя. — Часовня докажет тебе это. А если тебе нужны большие доказательства, то ты можешь сейчас положить свою руку на мой бок. Ты почувствуешь рубец раны. — Он снова широко усмехнулся, но Чарльзу показалось, что он взбешен и на губах вот-вот выступит пена. — Когда ты приедешь в Россингхем, загляни в комнату номер семь в Питт-Хаусе, в старой части, а не в пристройке, и под нижней койкой ты увидишь кое-что. Выгоды тебе в этом нет, но доказательство получишь.
Вот он — знак, подумал Чарльз. Это было то, чего он так ожидал. Разве нужны еще какие-нибудь доказательства, что Питер Моран имеет или знает что-то, что нужно Манго? И не та ли это комната номер семь, которую Манго делил с Грэхемом О'Нилом и еще двумя мальчиками?
Чарльз наблюдал за мужчиной, экс-россингхемским учеником, пьяницей и педерастом, который оплачивал счет дождем мелких монет. Он шарил в глубине кармана, пытаясь найти последние недостающие десять пенсов, и Чарльзу необходимо было собрать все мужество, чтобы не броситься наутек
Сад леди Арабеллы был по-прежнему белым, все еще свежим и цветущим даже в августе. Русская виноградная лоза с сочными листьями густо заплетала беседки и шпалеры, последние летние белые фиалки продолжали цвести среди каменных плит, которыми были вымощены тротуары, и в бордюрах вместе с маргаритками и белым душистым табаком. Джон сидел на каменной скамье, любуясь цветами. Спинка скамьи была украшена резьбой — девушки и львы, а подлокотники — металлическими штампованными листьями, которые весной и осенью покрывались от влажности зеленой плесенью, но сейчас она высохла, превратившись в бурую пыль. Плечо тупо ныло, как при ревматизме. Джон пришел сюда в надежде заглушить боль, как физическую, так и душевную.
Чтобы неожиданно столкнуться с полицией, лучшего места в Февертоне, чем Хартлендские Сады, не было. Ряд окон полицейского участка, непрозрачных, вводящих в заблуждение, смотрели прямо на ворота Садов…