— Выходит — да, — согласился Илья и повернулся к гонцу. — А скажи, добрый молодец, кыпчаков сегодня видели? Кованых степняков?
— Нет, Илья Иванович, — ответил воин.
— Хитер Калин, — помрачнел Илья, — он, собака, лучшее войско напоследок приберегает.
Мимо шагом проехали возвратившиеся с погони киевляне, донельзя собой гордые. Поравнявшись с княжеским стягом, они нестройно завопили: «Слава!»
— Ну и у нас вон какие витязи еще в бою, можно сказать, не бывали, — усмехнулся князь и повернулся к гонцу: — Скачи обратно, добрый молодец, скажи Ратибору и Добрыне — жду их на совет. Будем решать, что завтра делать.
* * *
Алеша посмотрел на солнце, что садилось за леса и горы, и вздохнул: этот день остался за Русью. До самого вечера печенеги так и не вернулись, сторожи, посланные к устью Лыбеди, донесли: степняки ушли к Витичеву броду. Гонцы уже доложили, что Орда отбита везде — и у Сухой Лыбеди, и за Ситомлью. Они же дали горькую весть о гибели двух богатырей. Попович потер лоб, с Потаней он никогда не был по-настоящему дружен, но вот то, что больше нет веселого Соловья, — это не укладывалось в голове. Снизу, с дороги, донесся плач, и Алеша повернулся, чтобы посмотреть, кого там еще нашли. Киевские жены и дети, приехавшие на подводах собрать убитых, причитали по черниговцам, как по своим, и ведь пришли не только русские, вон две бабы-иудейки, старая и молодая, знать, мать и дочь, ведут к телеге под руки раненого воина, подсаживают, укладывают на сено, укрывают и идут за другим. А рядом сухонький старикашка в сарацинской чалме разложил прямо на землю ковер, выложил на него страхолюдные ножи и вырезает из живого тела наконечники стрел. Там варяжская жена вместе со славянкой — обе высокие, дородные, поднимают убитого черниговца, совсем молоденького, и несут осторожно, словно живого... Попович опять вздохнул — сегодняшняя победа встала тяжело. Час назад ему доложили, что нашли тело Горислава — страшно изрубленный и истоптанный воевода лежал, стискивая в смертельном объятии задушенного ольбера.
С соседнего холма донеслось тоскливое ржание — там, в стороне от остальных, уж два часа торчал Ушмовец. Судя по поникшим плечам и опущенной на грудь голове, юный богатырь спал в седле и, конечно, забыл напоить усталого коня. Это, слов нет, был непорядок, и Алеша, ухмыльнувшись, решил наказать товарища. Сняв с плеча рог, он подъехал к Яну и уже собирался дунуть тому в ухо, когда конь Ушмовца снова заржал, но не требовательно, а жалобно, словно плакал. И так тоскливо прозвучал этот лошадиный плач, что Поповичу вдруг стало страшно. Он закинул рог за спину и встряхнул богатыря за плечо:
— Просыпайся, Янко, смерть свою проспишь!
Плечо было словно каменное, Ушмовец не шелохнулся, и, чувствуя беду, Алеша схватил его за руку, схватил — и отшатнулся. Ладонь молодого богатыря была холодна, как лед. Не веря, Алеша осторожно поднял голову спящего витязя, и на богатыря страшно поглядели мертвые глаза Ушмовца. Алеша перекрестился, губы сами собой зашептали молитву — уж не колдовством ли извели витязя?! Собравшись с духом, он обхватил мертвого, чтобы снять с коня, и пальцы нащупали на левом боку Яна словно бы четыре маленьких пенька, обмазанных липким, липкой была и кольчуга. Уже догадываясь, что увидит, Попович положил товарища поперек седла — левый бок Ушмовца был пробит четырьмя стрелами, древки которых были обломаны у самого тела. Алеша понял — тяжелораненый молодой богатырь не сказал никому ни слова, боясь, что отправят из боя, но продолжал драться, лишь переломив стрелы, чтобы не мешали. И изойдя кровью, не стал звать на помощь, умер молча.
— Ах ты, Янек, Янек, — в горле встал комок, Бабий Насмешник всхлипнул, утер лицо рукавом. — Что ж ты молчал-то, Янек, мало нам Сухмана [85] было...
Он прикрыл убитого своим плащом и слез с коня. Ведя Серка в поводу, Алеша спустился с холма и уложил тело на одну из подвод. Сегодня Застава потеряла трех богатырей.
* * *
Вдоль уложенных рядами, укрытых саванами тел шли попы — старые, некоторые совсем ветхие, кадили и неожиданно сильными голосами отпевали павших, даря последнее упокоение тем, кто сегодня сложил головы за стольный град и Русскую землю. Молодые священники, чуть не поголовно взявшиеся за оружие, служить не могли и стояли в стороне — в шеломах, в кольчугах поверх ряс, готовясь подхватить старших, если тех крепость телесная совсем оставит. Но старики, собирая последние силы, продолжали службу — мертвых надо предать земле, ибо кто знает, что будет завтра...
Илья подождал, пока закончится отпевание, и подошел к одному из священников — старенькому дедушке, судя по острому лицу — ромею. Встав на колени, богатырь наклонился, поцеловал руку попа и, глядя сверху вниз, попросил:
— Батюшка, исповедоваться бы...
Священник устало посмотрел на витязя, вздохнул и опустился на камень:
— Ну, исповедуйся, Илиос, сын Иоанна. Я отец Георгиос, настоятель храма Святой Богородицы Пирогощи. Ты уж прости, что сижу, стар я...
Илья кивнул и, торопясь, сбиваясь, перескакивая с одного на другое, рассказал, как днем ранее наехал на шатер Калина, пытаясь в одиночку покончить с бедой, как попал в полон и был обречен страшной смерти, и как чудом освободился от оков. В этом месте внимательно слушавший ромей несколько раз переспросил, творил ли Илиос молитву и перекрестился ли, как надо, после освобождения. Илья подтвердил, и старый поп встал и перекрестился сам, чувствуя странную легкость в груди.
— Нет сомнения, Господь тебе помог, Илиос!
— Так вот я об этом и речь веду, отче, — медленно сказал Илья, — Он же мне сказал: «Не зверись»...
А я... Я сегодня стольких порубил — и не помню уж. Выходит, я вроде как обманул его...
— Бога обмануть нельзя, — спокойно ответил священник. — Помолчи-ка, сыне, дай мне подумать.
Отец Георгиос посмотрел туда, где бабы, причитая, складывали мертвецов в огромные братские могилы, затем оборотился к Киеву. Сколько лет он служил в этом странном северном городе? Уже и не помнил. Иногда старый поп ловил себя на мысли, что родной Константинополь — всего лишь сон, что приходит все реже и реже, а настоящее — это Киев: шумный, пыльный, из недолговечного дерева варварский город. Давно уже его по говору принимали за славянина, давно уже он не поправлял собеседника, если тот, забывшись, называл его русским. Здесь он женился, здесь был рукоположен, здесь стал служить в малом, но родном теперь уже храме. Трудно было бороться с суевериями, языческими обычаями, но он продолжал свой труд, хотя радость служения с годами уходила, сменяясь каждодневной привычкой. И сейчас, слушая безыскусный рассказ этого гиганта, этого северного Самсона, что не раз давал почуять силу пьяного кулака его пастве и при том служил крепким щитом Русской земле, Георгиос вдруг подумал: а не Божьим ли промыслом Илиос выбрал для исповеди именно его? Протянув руку, Господь коснулся старого попа: «Георгиос, не забывай меня». Священник глубоко вздохнул и, положив ладонь на плечо коленопреклоненного Муромца (тянуться пришлось высоко), указал на Киев: