– Подписка о невыезде? – спросил Петрович, глядя прямо перед собой.
– Ага, – сказал Юрий. – Есть такое дело.
– Коа-аел, – процедил Петрович, имея в виду капитана, и длинно сплюнул в пыль. – Уж лучше бы прямо достал пистолет и застрелил. Прирежут нас с тобой здесь, как цыплят.
Юрий снова огляделся по сторонам. Поселок, казалось, спал, хотя время приближалось к полудню. По противоположной стороне улицы, шатаясь и громко икая, прошел пьяный. Судя по кренделям, которые выписывали его непослушные ноги, и по тому, как он отклонял назад корпус, этот абориген пребывал в абсолютно бессознательном состоянии и двигался исключительно на автопилоте.
– Когда усталая подлодка из глубины идет домой, – прокомментировал это явление Юрий.
Глядя на пьяного, он почувствовал, как едва ощутимо бьется где-то в глубине мозга, пытаясь пробиться на поверхность, какая-то пока что не осознаваемая мысль Пьяный был мучительно похож на кого-то, только было никак не вспомнить – на кого. “А, чего там, – подумал Юрий. – Все пьяные чем-то похожи друг на друга… Все до единого… Все… Да, черт возьми, все!"
Он вдруг понял, что это была за мысль и кого напомнил ему местный алкаш. Вот точно так же бродили по вечерам вокруг вагончика его покойные коллеги. “Да, – подумал он, – этого я, наверное, никогда не пойму. Какого дьявола нужно было тащить из Москвы три десятка алкашей и бандитов, когда здесь своих предостаточно? "
– Что думаешь делать, Петрович? – спросил он.
– А хрен его знает, – честно ответил бригадир. – Вот сяду здесь и буду сидеть. Пару дней посижу, а потом, если не прирежут, махну на большак. Поймаю попутку, доберусь до станции, сяду в поезд, и плевал я на эту его подписку.
– Штирлиц дал Мюллеру под писку, – задумчиво сказал Юрий. – Мюллер скорчился и упал… Это не выход, Петрович. И потом, кому ты теперь нужен? Все, что знал, ты уже сказал нашему храброму капитану, так какой смысл тебя резать?
Петрович снова сплюнул на землю и отвернулся, Юрию показалось, что отвернулся он немного чересчур поспешно, и в душе у него зародилось подозрение: а все ли сказал Петрович? В таких замкнутых коллективах, каким была их бригада, бригадир – правая рука прораба и, как правило, знает о делах своего шефа все или почти все. Эге, подумал Юрий. А ты не прост, дядя. Ох, не прост…
«Ну и черт с ним, – решил он. – Какое мне дело? Вернусь в Москву, вытребую свои денежки и забуду обо всем этом дерьме. А пока как-нибудь перекантуюсь. В бумажнике еще что-то осталось, да и лето на дворе. Живы будем, а там поглядим…»
– Кстати, Петрович, – вспомнив, сказал он, – ты не знаешь, кто это тут нас дожидается? Капитан что-то такое говорил, да я не понял ни черта.
– Не нас, – поправил Петрович, – а тебя. Прямо как в сказке: не губи, дескать, меня, Иван-царевич, я тебе, значит, пригожусь. Вон, – он небрежно махнул рукой с зажатой в ней сигаретой куда-то налево, – стоит, дожидается… И вот гляди ты: животное, а понимает!
Он замолчал, крутя тяжелой лохматой головой, а Юрий повнимательнее посмотрел вдоль улицы в указанном им направлении и даже крякнул от неожиданности и удивления.
На противоположной стороне улицы, обеими руками прижимая к груди какой-то узелок, стояла тоненькая девичья фигурка в застиранном ситцевом сарафане. Выгоревшие светлые волосы на сей раз были аккуратно причесаны и забраны на затылке в конский хвост, а загорелые ноги украшали растоптанные и потрескавшиеся белые босоножки. Борясь с желанием почесать затылок, Юрий неторопливо двинулся в ту сторону. “Самаритянка”, заметив его маневр, тоже тронулась с места и робко двинулась ему навстречу.
– Вот, – сказала она, когда они встретились посреди улицы, и протянула Юрию вкусно пахнущий узелок, – я вам поесть принесла, а капитан не берет…
– Да? – сказал Юрий. – Надо же… Ну, здравствуй, плечевая.
Георгий Бекешин с раннего детства знал, что ведет свое происхождение от древнего дворянского рода – не такого могущественного и знаменитого, как Шереметевы или, скажем, Орловы, но не менее славного и доблестного. Эту информацию он получил от своего отца, Яна Андреевича Бекешина, который после того, как его под каким-то вздорным предлогом уволили из Центрального Исторического архива, казалось, окончательно помешался на геральдике и генеалогии и сутки напролет просиживал над пыльными бумагами, пытаясь проследить давно обрубленные и засохшие ветви своего генеалогического древа.
Сам Бекешин-старший был не просто интеллигентом, но карикатурой на интеллигента: худой, сутулый, рано начавший лысеть, плоскостопый, близорукий и неспособный решить даже самые элементарные житейские вопросы, он тихо сидел в углу, шелестя бумагой и предоставив своим домочадцам бороться за выживание без его участия. Оттуда он выходил только в случаях крайней необходимости да еще порой для того, чтобы пообщаться с сыном, которого любил почти так же, как свою генеалогию.
Именно этот слабогрудый книжный червь внушил юному Георгию Бекешину, что настоящий дворянин просто обязан посвятить свою жизнь служению Отечеству, причем не где-нибудь, а на поле брани. Поначалу поле брани представлялось молодому Бекешину в виде огромного картофельного поля, на котором стоят тысячи плохо одетых, отдаленно похожих на его отца людей и бранятся, перекрикивая друг друга. Потом до него как-то постепенно дошло, что отец имел в виду военную службу, и он нашел эту идею привлекательной, особенно когда немного подрос и оценил разницу между зарплатой, скажем, инженера и денежным окладом лейтенанта Советской Армии.
В отличие от Бекешина-старшего, его отпрыск рос крупным и хорошо развитым как в физическом, так и в умственном отношении. Окончив десятилетку, он без особого труда поступил в Рязанское училище ВДВ – в ту пору он еще не избавился окончательно от вколоченных ему в голову отцом романтических бредней и всерьез считал, что если уж служить, так служить по-настоящему. Дворяне всегда составляли элиту любой армии: французское “шевалье” происходит от слова “шеваль”, объяснял ему отец, а “шеваль” – по-французски “лошадь”, а значит, шевалье, он же кавалер, означает “всадник”, “кавалерист”. А кавалерия, как известно, всегда была на острие удара…
Армейская наука давалась ему достаточно легко, но тут что-то произошло в его организме – не то повлияли большие физические и умственные нагрузки, не то сказалось отсутствие шелестящего бумагами и вполголоса разглагольствующего о славном прошлом папочки, а может быть, просто подошло время, и мальчик начал умнеть, – и с глаз курсанта Бекешина вдруг словно упала пелена. Примерно к середине второго курса до него как-то вдруг дошло, что кровавая и бездарная война, которая шла в то время у южных границ Союза, может иметь к нему самое прямое и непосредственное отношение и что обучают его не для того, чтобы маршировать на парадах, а с совершенно иными целями. Эта мысль осенила его в одночасье, как удар молнии. Это произошло ночью, когда он стоял в наряде по роте, и до самого утра курсант Бекешин мучился нехорошими предчувствиями. Это была тяжелая ночь, по ходу которой он более или менее разобрался в себе и сумел отсортировать то, что думал и чего хотел он сам, от того, чем с детства пичкал его отец. Последнее представляло собой жалкую кучку затасканных до полной потери смысла абстрактных понятий, на которую, если разобраться, совершенно не жаль было плюнуть.