– Еще долго, Юрий Алексеевич. Продолжайте, покуда нас не отвлекают плановые инженерные тесты.
– И, значит, начал я летать с Владимиром Сергеевичем. (Вечная ему слава!) Уже после первого полета, когда я на него действительно рыгнул, стал он на меня смотреть с сочувствием. «Юрий Алексеевич, – сказал он мне и правда по-отечески, – возьмите себя в руки. Что ж это вы с собой сделали? Вы же наш главный советский символ, после серпа и молота». Можно подумать, я сам этого не разумел? Тем не менее, дабы меня совсем не угробить, стал он летать со мной через раз. В смысле по документам фиксировалось как положено, все тютелька в тютельку, а в действительности – когда один из двух, когда один из трех вылетов. Серегин мог это сделать. Он ведь был командир части, и к тому же уважаемый. Любили его все: и летчики, и техники, и весь личный состав. Ну а какая была альтернатива? Сказать, что я уже ни на что не годен? Это ж не только мне, а и самому себе поставить крест на дальнейшей карьере. Ведь получится – не справился с важным правительственным заданием. В общем, вот так я и летал.
И до того, Владик, я обнаглел, что иногда меня даже на полеты привозили «в лоскуты». Ну какой тут из меня летчик? Или даже пассажир? Ведь умру еще на взлете. Это ж истребитель – не пассажирский «Ан», где можно под видом американской кока-колы заливать в глотку что ни попадя. И, значит, то, что произошло, не было невероятной случайностью. В статистике моих «полетов» это был случай рядовой. В тот раз я обнаглел вдрызг. В заднем кармане прихватил фляжку – двести миллилитров. Внутрь уже вдвое больше влито, понятное дело. Знаешь, когда на меня Владимир Сергеевич глянул, я готов был провалиться прямо сквозь взлетную полосу. «Отоспитесь, Гагарин! – сказал он мне тогда. Между прочим, в первый раз грубо. – Ну а за летные часы не волнуйтесь. Вам их проставят. Будет вам когда-нибудь пенсия с надбавками. Если, разумеется, доживете!» Вот тут я и захотел провалиться. А он как швырнет моим шлемом о бетон. Чуть стекло не раскололось, хотя, конечно, вряд ли – оно ж сверхпрочное. И пошел к «МиГу». А куда ему было теперь деваться? Ведь уже после первого раза он, получается, нарушил кучу всяких положений устава и службы. Теперь прекратить со мной «полеты» значило признаться во всем содеянном. Он бы гарантированно слетел с командиров части, а уж о будущих генеральских звездах нечего было бы и думать.
Когда он взлетел, я снова дал себе слово больше ни-ни. Хотел вылить к черту прихваченную флягу. Уже открутил пробочку. Нюхнул. Ну и, понятное дело… Две секунды – и вылил. Правда, не на землю – себе в нутро. Потом, наверное, дежурный офицер дотащил меня до топчана. Там, на этом топчане, меня и расчухали, когда пришло сообщение с радаров о потере контакта с самолетом.
У дежурного майора глаза были как блюдца. Наверное, уже видел в ближайшей перспективе Колыму. Я вначале не поверил. А когда поверил, по голове садануло так, что центрифужные пируэты покажутся лютиками. Вероятно, у меня снова был краткосрочный провал памяти. Потом, когда на поиски вылетело дежурное звено вертолетов, я, как и все, надеялся, что Владимир Сергеевич успел воспользоваться катапультой. И пока разыскивали самолет, искали в кабине двоих, меня спешно перевезли куда-то в закрытом «бобике», и я «мило» беседовал с цельным генералом КГБ в помещении без окон. «Что будем делать, полковник Гагарин?» – спрашивал меня этот служака. И поверь, Владик, я ползал на коленях и умолял простить меня, а также убеждал, что искуплю свою вину кровью. Умолял послать меня во Вьетнам и дать хотя бы «МиГ-15» или даже «МиГ-9», ну хоть «что-нибудь». Я чистосердечно собирался сбивать «летающие крепости», но не пустили.
Потом мне показали некролог в «Правде» за 28 марта. Тогда я решил, что очень скоро меня просто без шума поставят к стенке. Мне как раз было все равно, даже хотелось, чтобы скорее, – давила послеалкогольная ломка. Затем, примерно через месяц, после длительного медицинского обследования, которое я спокойно принял за подготовку к казни, мне предложили уйти в тень, и более того…
«Во Вьетнаме, – растолковали мне тогда, – героев хватит без вас. Там в основном работают ракетчики – от истребителей толку мало. Да и какой из вас истребитель, Юрий Алексеевич? Навыки уже не те. А вот тем, что вы есть – космонавтом, – вы бы еще могли быть. Ясное дело, пока только в качестве третьего дублера». «Согласен! – сказал я. – Согласен, даже если вы меня обманываете!» Вот так я и стал «тайным».
Потом, через пару месяцев, у меня случился еще один шок… Ладно, об этом после. Кажется, Владик, нас запрашивает Земля? Мне не пора уже снимать эти «штанишки»?
– Послушайте, Юрий Алексеевич, – интересовался космонавт-исследователь Волков. – Вы говорили, что лекция неясно о чем, о вреде или о пользе пьянок. О вреде я понял, а когда же будет о пользе?
– Разве неясно, Владик? Если бы я тогда не пил, то мои обугленные ошметки разыскали бы вместе с полковником и Героем Советского Союза Владимиром Сергеевичем Серегиным. Ведь, как доказала исследовательская комиссия, самолет и летчик погибли не от ошибки управления, вызванной неумелым управлением (как я вначале с ужасом предполагал, вспоминая, в какой злости Серегин сел за штурвал), а от ошибки, вызванной неправильной работой высотомера. В момент смерти пульс у Владимира Сергеевича был абсолютно нормальный – разумеется, с учетом специфики работы. То есть он встретил смерть, совершенно о ней не ведая. Если бы я тогда не напился… Все, Земля волнуется!
– Сейчас, сейчас отвечаю, Юрий Алексеевич! – отозвался тискающий наушники летчик-космонавт Волков.
А где-то там, в сотнях тысяч километров от пронзенной гравитацией пустоты, сидел за столом грузный постаревший человек. Он был лишен возможности непосредственно командовать процессом, и не только в окрестностях естественного спутника Земли. Даже здесь, в рамках главенства одного «G», он не имел права появляться в больших коллективах, хотя мог ими руководить. Руководить опосредованно, через других. И даже не анонимно. И они, те, новые руководители, вовсе не были какими-то пройдохами, специально прорвавшимися к власти. Они просто делали порученное сверху дело. Может, они были бы рады снять с себя бремя чужих решений и чужих заслуг, а может, уже попривыкли, и условные, маскарадные погоны вошли в плоть и кровь. Сейчас, да и ранее, это уже не имело для него значения. Он прошел апофеоз славы, возможный в этой стране и в этом веке, по крайней мере с учетом профиля его работы. Наверняка в другом месте при подобных заслугах он бы получил «Нобелевку», но ведь надо учесть и другие факторы.
Там, в этих отгороженных пограничным занавесом апельсиново-банановых странах, он бы не смог получить нужного для прорыва к «Нобелевке» образования. Так бы и сидел до сей поры где-нибудь на завалинке, глядя на пролетающие самолеты, и с тоской вспоминал бы наблюдаемые в голодраном детстве планеры, по-прежнему ничего не соображая ни в математике, ни в физике. Только здесь, в этой муштруемой зимней стужей стране-изгое, он поднялся до неизмеримых высот. Только здесь жестокая, но верящая и не уставшая от перспектив власть смогла разрубить узлы иерархических предрассудков и выкинуть на помойку аристократическую мишуру, тормозящую колесо истории и уволакивающую прогресс в полированную пóтом арену служения излишествам и желудку. Эта власть попыталась, насколько могла, умело поднять глаза населяющих скупые просторы народов к небу и распахнуть их будущему. И сквозь нищету и голод, войну и холода очень-очень многие разглядели туманные силуэты этого будущего-мечты. И он тоже был среди тех. И в некоторых аспектах он увидел это будущее гораздо острее, чем другие. Он сумел зацепиться за него, вырваться из завалинок прошлого и пройти через настоящее. И не просто пройти – заставить это настоящее приобрести увиденные им сверкающие черты грядущего апофеоза покорения пространства и времени. Да, он сделал только первые шаги. Те, кто придут после него – нет, уже пришли после, ибо силою обстоятельств он находится за ареной, – сумеют сжать и сделать подвластным пространство и продолжат ускорять время, заставляя колесо истории мельтешить спицами, как на велотреке. Он знал, что так будет.