И Милослав, закрыв за Германом дверь, суетливой трусцой вернулся в комнату, сдернул платье с плечиков и, скомкав, зарылся лицом. Платье великолепно пахло Женечкиными духами.
Он всю ночь бродил под дождем. Стремительно трезвея, мучаясь от холода и дурноты, он снова и снова прикладывался то к плоской фляжке, предусмотрительно сунутой в карман пиджака, то, когда та опустела, к купленной в переходе бутылке. Один глоток и сознание вновь растворялось в алкогольном тумане, и вот уже не раздражали мокрая одежда и развалившийся ботинок, который Вельский завязал шнурком – разуваться и переобуваться было неохота, – ни расползающиеся желтой крошкой сигареты, ни вывески, мигающие желтыми и синими болотными огнями, ни витрины, ни люди.
Прохожих было мало, город опустел, освободив улицы для бродячих собак и тех редких представителей рода человеческого, кому не сиделось дома. Вот рычащая тень на колесах и другая, притаившаяся в переулке: в туманном свете фар четко прорисовывались косые плети дождя. Вельский минут пять простоял под козырьком чужого подъезда, присматриваясь к машине, потом где-то рядом хлопнула дверь, и он, испугавшись невесть чего, снова выполз в темноту.
Это хождение было бессмысленным, как и многое другие, что он делал в жизни, во всяком случае теперь, перебирая все заново, с самого рождения, с детского сада, со школы и института – не литературного, а химико-промышленного, куда его запихнула мать, Вельский остро ощущал безнадежность и тоску по прожитым дням, а еще – собственную беспомощность. Он казался сам себе брошенным и никому не нужным, похожим вот на этого дворового пса, что, увязавшись в какой-то подворотне, уже где-то с час брел следом. Стоило обернуться, и пес застывал в напряженной позе, готовый не то к нападению, не то к бегству, иногда рычал, прижавши острые, волчьи уши к голове, а однажды даже завыл. И Вельский, достав из кармана размякший, крошащийся и пахнущий водой да табаком хлеб, кинул на землю.
– Жри, – сказал он собаке, а сам приложился к бутылке. – Или ты выпить? Демон! Демон по душу мою... в ад желаешь утащить? Нет, не выйдет... не выйдет! Я не боюсь тебя, демон!
Пес, отступив, оскалился. Кудлатая шерсть его намокла, обвисая длинными серыми патлами, сквозь которые проглядывала синеватая шкура, топорщился крупным гребнем позвоночник, выдавались полукружьями ребра, а на впалом брюхе виднелся свежий шрам.
– Нет, демон, – погрозил Вельский. – Я не боюсь тебя, ибо прав! Я прав!
Крик утонул в шелесте дождя, а пес замолк, подобрался к хлебной корке. Клацнули клыки, мелькнул розовый язык и Вельский расхохотался:
– Да, пусть вздрогнет ад! Пусть ужаснется небо, узрев мой гнев!
Смех перешел в кашель, и Аркадий едва не выронил бутылку. Ему было страшно. Ему было одиноко.
– Вот ты не зря за мною ходишь. Нет, не зря, – он снова побрел по улице, которая, выбравшись из лабиринта домов, полетела вдруг прямой линией, яркой и нарядной, совершенно не соответствующей настроению. Здесь машин было больше, и людей тоже, и не было в них той тоскливой обреченности, того терпения, с которым надлежало слабым беспомощным человеком принимать ночь и грозу. Грозы, впрочем, тоже не было. И выпивка заканчивалась, и ночь.
Остановившись у ларька, Вельский долго шарил по карманам, потом занемевшими пальцами раздирал слипшиеся купюры, потом унизительно и трусливо клянчил бутылку, а к ней зачем-то пачку печенья. Переплатил, кажется, втрое, сунув разноцветный денежный комок в узкую прорезь окошка, но это было не важно.
Хотелось апокалипсиса, разверстого неба, ужаса, грозы, ветра, который рвал бы улицу на части, задувая электрический свет фонарей, с корнями проводов выворачивая столбы из асфальта. А вместо этого по обочине потоки воды волочили разноцветные обертки, окурки, пустые пачки сигарет, редкие листья и даже чью-то перчатку.
– Мир погряз в мусоре, – назидательно заявил Вельский, присаживаясь в тени клена. Лавка была мокрой, брюки тоже, а из переполненной урны торчали горлышки пустых бутылок. Собака села рядом, она больше не казалась ни посланцем из ада, но и не была обычною. А может, Вельскому почти так же, как бури, хотелось прикоснуться к сверхъестественному.
– И ты мусор. И люди мусор. И вся жизнь – не более чем мусор. Пыль. Дунь и исчезнет с ладони мира.
Он разодрал пачку с печеньем и кинул сдобный квадрат. Пес сожрал.
– И я лишь прах от праха. Так стоит ли терзаться? Стоит ли отягощать свое существование иллюзией каких-то правил? Муки совести? Кому они нужны? Не тем ли убогим, что опасаются взглянуть правде в глаза?
Собака зевнула и, нерешительно вильнув обскубанным хвостом, подошла ближе.
– Я кажусь тебе скучным и нелепым? О да, это удел многих... многих, но не меня! – Вельский захохотал, как ему показалось, демонически, и эхо, поселившееся в темноте, исказило голос, прокатило звуки по мокрым улочкам. А пес шарахнулся в сторону.
– Но я тебе скажу! Я тебе скажу, что я – иной! Я убил ее! – Вельский ударил кулаком в грудь. – Я сумел, вот этими руками! Ты видишь кровь на них? Ты чувствуешь зло, которое идет за мной по следу? Ты осязаешь его? На вот...
На этот раз он бросил сразу пачку, свинтил крышку у бутылки и, припав к горлышку, принялся жадно глотать.
Минут через десять он уже спал, свернувшись клубком на лавочке, сунув руки под щеку и обняв бутылку, а огромная, лохматая дворняга сидела рядом, пристально наблюдая за человеком. Патруль, заглянувший во дворик ближе к утру, попытался было подойти к спящему, однако пес, поднявшись на длинные худые лапы, грозно оскалился, зарычал глухо, но громко, и люди отступили.
Впрочем, человек этого не слышал. Он очнулся, когда солнечный свет, пробиваясь сквозь прорехи туч, разрисовывал двор влажными красками, в которых был и стальной серый, и волглый темно-коричневый, с крапинами черноты, и нарядный алый, и желтый, и фиолетово-черный, прорезанный тонкими прожилочками синевы. Цвета плыли, мешались, плавно перетекая в запахи, такие же путанные и неотделимые друг от друга.
Вельский сел, обняв гудящую голову руками. К горлу волнами подкатывала тошнота, его знобило и крутило, заледеневшие ноги не чувствовались, пальцы, впрочем, тоже. Еще никогда ему не было настолько плохо. Рядом раздалось слабое ворчание, и на колени легла лобастая лысоватая голова с карими глазами и шрамом поперек лба.
– Т-ты... – Вельский хотел сказать «вон пошел», но из горла вырвался сдавленный стон. Дворняга, поднявшись на задние лапы, лизнула в щеку.
* * *
Дверь в квартиру была открыта, и Вельский обрадовался: не придется взламывать.
– Проходи, – велел он собаке, и та нерешительно, прижавшись тощим боком к стене, переступила порог. Втянула воздух, оскалилась и уши к голове прижала.
– Что? – отчего-то шепотом спросил Вельский. – Что не так?
Пес зарычал, но не на него, а на кого-то, кто находился там, в спальной или, быть может, в гостиной. Или в его, Вельского, кабинете.