И Бетти смотрит. Бетти видит.
Судью Готорна: лицо, изрезанное морщинами, красное, как прибрежные скалы, и потрепанным облаком на вершине нелепый парик, щедро посыпанный пудрой.
Отца: строг и неподвижен, статуя в черном одеянии. Только трость мелко постукивает о пол, выдает, что Мэтью Хопкинс – живой человек.
Сару Гуд: комок тряпья и дрожащие руки. Взгляд мечется, пытаясь уцепиться за людей, и соскальзывает.
Сару Осборн: сидит прямо, только ладони, широкие как лопаты, подрагивают. Да корявые пальцы в складках юбки прячутся, стыдно им, что некрасивые.
– Итак, Сара, – судья смотрит между обвиняемыми, и оттого непонятно, к кому именно он обращается. К обеим? Пусть так. – Ты говоришь, что не виновна.
Осборн кивает.
– Невиновна! – скулит Гуд, закрывая лицо руками.
Противно? Больно? Бетти тоже было больно и противно. Теперь пусть мучаются другие, а она отдохнет. Это справедливо.
– Мне очень хотелось бы поверить тебе, Сара, – взгляд судьи устремлен поверх голов. Толпа вздыхает. – Но я, будучи судьей, обязан разобраться в происходящем. Пусть позовут свидетелей...
Удар молотка беззвучен, но воронья стая вздрагивает и поворачивается к дверям.
Элизабет идет по проходу, не девочка девяти лет от роду – старуха. Сгорбленная, скрученная, шаркающая ногами. Она позволяет смотреть на себя, и люди смотрят. Замечают. Шепчутся. И ропот заполняет зал.
– Элизабет Пэррис! – Голос судьи становится ласковым, а взгляд теплеет. – Расскажи, что с тобой случилось.
– Больно! – Личико Элизабет кривится. – Мне очень больно! Пусть она меня отпустит! Скажите ей, чтобы отпустила... мне так больно!
Она тычет пальцем в Сару Осборн, и зал взрывается криками.
– Это она, она... она приходит ко мне ночью! И тычет булавки под ногти! Посмотрите! Все посмотрите! – Элизабет поднимает руки, и крики смолкают: тонкие пальцы ее в крови, а ногти синие. – Я умоляла ее оставить меня! А она... она говорила, что оставит, если я соглашусь присягнуть дьяволу! Я не хотела! Я служу Господу нашему Богу, я верую в Иисуса, но...
Молоток судьи и трость отца стучат по перилам, пытаясь успокоить людей. Элизабет улыбается. Почему никто не видит, что она улыбается?
Потому что они рады верить лжи. Им нужны ведьмы, нужен кто-то, на кого можно повесить все грехи. Пусть вешают. Пусть ликуют, думая, что дьявол повержен. А он всегда с ними и даже не прячется.
Абигайль вел дядя. Пастор Сэмюэль Пэррис выглядел растерянным. Абигайль он держал под руку, но как-то небрежно, словно не верил. Зря. Все должны верить! Все! И Аби старательно отыгрывала роль. Она хромала, вздыхала, то и дело останавливалась и хватала воздух ртом, так, чтобы все видели, насколько она ослабла.
– Абигайль Уильямс, – снова судья был ласков. – Расскажи нам, узнаешь ли ты кого-нибудь из этих женщин? Вредил ли кто-нибудь из них тебе?
– Они! Они! Обе! Вредили! Боженька мой, больно было! Она, – Аби ткнула пальцем в Осборн, – ночью приходит, крадется к кровати и на ноги садится. А тяжелая-то! Я спихиваю, а она сидит и пальцем машет! У нее на пальце родинка! На мизинчике левом!
Сара Осборн спрятала руки под мышки, но по тому взгляду, которым наградил ведьму отец, Бетти поняла: проверит. И убедится, что родинка существует.
Верно сказала Элизабет: врать надо с умением.
– А потом вторая прилетает и начинает меня мучить! Булавки тычет и смеется! Тычет и смеется! Вот так! – Абигайль захохотала и закрутилась на одной ноге. – Отпусти! Отпусти! Отпусти меня... больно! Ай, смотрите, вон она! Вон же!
Вытянутые руки распростерлись над толпой, замершей в ужасе. Они смотрели, они внимали каждому слову Аби, а та, счастливая вниманием зрителей, продолжала играть:
– Энн! Сара! Она к вам идет...
Две девушки вскочили с лавки и завизжали в один голос, закрутились, отмахиваясь от невидимого врага, а после рухнули и забились в конвульсиях.
– И ко мне! И ко мне! – заголосила третья, закрывая лицо руками. Она сползла с лавки и потеряла сознание. Как же ее зовут? Ах да, Элизабет, как Пэррис.
– Видите? Они даже здесь не останавливаются... – Абигайль подошла к отцу и, заглянув в глаза, попросила: – Спасите нас, пожалуйста!
В течение недели были арестованы и помещены в городскую тюрьму: Дороти Гуд, четырехлетняя дочь Сары, Марта Кори, Ребекка Нёрс и Рэйчел Клинтон.
С обвинением выступали Сара Биббер, Элизабет Хаббард и Энн Патнам.
В палату пришлось прорываться с боем. Дверь охраняли двое из ларца, одинаковых с лица, обряженных, правда, не в красные кафтаны, а в черные строгие костюмы.
– Не велено, – сказал один, взглядом скользнув по Димычу.
Второй кивнул.
Им было плевать на разрешения и полномочия. Они исполняли приказ. Лечащий врач, которого Димычу удалось поймать в коридоре, сказал немногое. Доставили утром. Переохлаждение. Травма позвоночника. Пациентка в тяжелом состоянии. В сознание не приходила. Бредить не бредила. Разговор в данный момент невозможен. Когда будет возможен, он, врач, не знает.
Не знал он и того, что́ Машенька Свиридова, дева и дива, делала ночью в развалинах церкви.
Из больницы Димыч выходил с острым чувством невыполненного долга, которое усугублялось угрызениями совести.
Влад? Назначил вторую встречу? И, напоив Димыча – вот тебе и алиби, – поехал устранить свидетельницу? Не сходится. Девица, пусть и блондинка, но не полная дура. Ей-то зачем переться за тридевять земель ночью в церковь эту? Она Влада боялась.
Или делала вид, что боится. Как он вчера говорил? Машка играет. И кто-то, похоже, ее переиграл. Выбил слабое звено, не подумал, что у девчонки хватит сил телефон достать и позвать на помощь.
Но если так, то выходит, что Влад пусть и невиновен, но всяко замешан в деле. Кто-то очень хочет от него избавиться. И ответ лежал на поверхности.
Димыч, достав визитку, набрал номер:
– Алло? Надька? Встретиться надо, поговорить...
– Так вроде бы уже говорили, – промурлыкали в ответ. – Или ты передумал?
– Вроде того. Приходи в парк, погуляем. Помнишь, ты любила гулять.
Парка в городке не было, зато был старый сад, одичавший и заросший патлатым малинником. К июлю вызревали ягоды. Мелкие, но сладкие, и Димка, закутавшись в старую куртку, нырял в колючее море, чтобы принести Маняшке горсть или две.
Ели вместе. Смеялись. А старые яблони в шубах из зеленого мха скрипели над головой.