Он и сам в нее лег в двадцать втором, разменяв упрямство на пулю. Выбор этот избавил смотрителя от необходимости видеть, как разлетаются под ударами кувалд гранит и мрамор, как кренится, летит в землю кованое кружево, как горит церковь…
На кладбище продолжили хоронить, меняя кресты на звезды. Город же разросся, обуздал реку, упрятав в трубы, и осушил болота. Но кладбище он обходил стороной. Двухэтажные при колоннах дома не смели преступить черту, воплощенную в новой мостовой.
А потом случилась война, и бережно хранимый кладбищенский покой был разрушен снарядами. Сгорели дома. Исчезла мостовая. И само место превратилось в мешанину щебня, земли и крошеных костей. Победу оно встретило щеткой зеленой травы, и городские власти, поддавшись порыву, решили, что новым кладбищам место за городской чертой, а в центре же не хватает парка.
Наблюдатель, устроившийся на лавке, вспоминал старые чертежи и старые же фотографии. Он видел не то, что было, но то, чему следовало бы быть, и получал удовольствие от собственного знания.
Женщину он заметил издалека и поморщился: ее алый сарафан нарушал торжественность места.
– Привет, – сказал он, протягивая букет. – Я уже испугался, что ты не появишься.
– Извини. Это мне? – Она приняла розы с притворной осторожностью. – Ты меня балуешь.
Ее щека пахла пудрой и лекарствами.
– Ты расстроена? – Он давно научился читать ее маски, вытягивая эмоции, за этими масками прячущиеся. – Что-то случилось?
Вздох. Виноватый взгляд и шепот:
– Тынин сбежал. Это безумие какое-то! Я заявила. И понимаю, что он бредит, но… что мне делать?!
– Успокоиться, – Наблюдатель взял подругу за руку. – Все будет хорошо.
Поверила. Расслабилась. Позволила повести себя по дорожке. Изредка поглядывала на небо и набрякшие тучи. В сумочке ее наверняка лежал зонт, но Всеслава все равно опасалась промокнуть.
– Честно говоря, меня не столько Тынин беспокоит, сколько его опекунша. По-моему, она не совсем адекватна… – Всеслава думала вслух. Наблюдатель же слушал ее мысли, проникаясь убеждением, что решение его верно. – Она устроила побег и, значит, поверила Тынину.
Или не поверила Всеславе. Женщины чуют фальшь, в этом Наблюдатель неоднократно убеждался.
– Она начнет копать.
Не успеет. Но Всеславе знать ни к чему.
– Она ведь ничего не найдет, да? Ты же не делал ничего такого? И я… я ведь не совершила ошибки, когда…
Наблюдатель не собирался заполнять паузы в ее фразах и ее мыслях, которые виделись ему паутиной разноцветных ниток. Всеслава старательно затягивала в эту паутину и его, но Наблюдатель сопротивлялся.
– Не обижайся. – Она нашла в его молчании собственный смысл, как делала это с самого первого дня их знакомства. – Я просто волнуюсь за тебя.
– Не нужно.
Он наклонился и коснулся губами волос, от которых исходил слабый запах краски.
– Если они начнут копать… дергать тебя… мучить вопросами…
– Ты снова спрячешь меня среди пациентов. – Он улыбнулся и, взяв Всеславу за руку, сказал: – Ты и я… мы вместе преодолеем все. Веришь?
– Верю.
Ложь. Она сомневается, стараясь эти сомнения спрятать. Гадает сейчас, не безумен ли он на самом деле, убеждает себя, что поступила правильно, и будет убеждать до самого финала.
Наверное.
Ему жаль Всеславу – когда-то она помогла ему выжить, – но рисковать нельзя.
– Хочешь, – слова он произносит на ухо, касаясь мочки губами, – я покажу тебе свое место?
Она кивает. Она идет, держа розы на сгибе локтя и опираясь на его руку. Красная ткань ее платья хорошо смотрится на фоне тяжелой зелени. Когда-то давным-давно он непременно сделал бы снимок, захватив осколок ярко-алого шелка, листья и белые венчики сныти. Теперь же просто сжимает шею женщины и держит. Всеслава бьется в его руках, рассыпаются розы, разлетаются шпильки… потом она затихает.
Наблюдатель укладывает тело в характерную позу и, скрестив руки на груди, оставляет в них цветок.
– Прости, – говорит он, убирая локон с мертвого лица. – Я не могу рисковать.
Первые капли дождя накрыли его на выходе из парка, и Наблюдатель остановился, прислушиваясь к собственным ощущениям и шелесту. Дождь смоет следы. Кроме тех, которые должны были остаться.
Интерлюдия 3. Изобретение
Дневник Эвелины Фицжеральд
25 января 1852 года
Сколь давно я не брала в руки перо, и теперь онемевшие пальцы с трудом удерживают его. Буквы выводятся крупными, некрасивыми, что премного меня смущает.
Я скоро умру. Я осознаю это столь же явно, как осознаю собственное имя и место, в котором имею честь пребывать. И ощущая близость смерти, я жалею лишь о том, что невозможно исправить прошлое. Когда я сплю, я вижу себя, будто бы стоящую у мольберта. Мой лист весь изрисован. Порой краски невыносимо яркие, резкие, порой они удручающе темны. В центре же листа – дыра, которую я снова и снова пытаюсь перерисовать. Но дыра поглощает мазки.
Она – моя перегоревшая душа. И черные нити, расползающиеся во все стороны от нее, – яд, который отравил всех, кому довелось оказаться поблизости.
Мой милый Джордж… я любила его, но опасливо, держась в отдалении.
Он прислал мне письмо, всего одно, но вежливое, и от вежливости его слов мне стало горько как никогда. Осведомляясь о здоровье, он писал, что в этом году Брианне лучше остаться в поместье, пропустить сезон, поскольку у него нет возможности представить сестру так, как она того заслуживает.
Испытала ли я огорчение? О нет, я была рада этой отсрочке, хотя и понимала, что Брианна уже достаточно взрослая, чтобы ее вывести в свет. Но не сделает ли свет с ней то же, что и с Джорджем?
Брианна, конечно, огорчилась, но скорее тому, что не свидится с давней своей подругой, и это огорчение исчезло, стоило мне упомянуть, что я буду рада видеть Летицию и ее сестер в нашем поместье.
Ко всему я полагаю, что одна из девочек может приглянуться Патрику.
Мне сложно писать об этом мальчике, потому как я не в состоянии подобрать слова, выражающие истинные мои к нему чувства. Люблю ли я его как собственного сына? Несомненно. И он же платит мне любовью, которую должен был бы отдать родной своей матери. Но Патрик упомянул, что почти не помнит ее, но знает, что она происходила из рода знатного, но обнищавшего. Бедность и надежда, вечные спутники, и привели эту неизвестную мне женщину за океан. Они же погубили ее.
Нынешняя болезнь такова, что сердце, которое чувствуется в груди неуклюжим мясным комом, остро воспринимает чужие беды и несправедливости, хотя Патрик изо всех своих сил старается оградить меня от любых волнений.
Он сильно повзрослел или, правильнее было бы сказать, всегда был взрослым, но я не замечала того. Ныне же, став хозяином дома – и все до единого слуги согласились с тем, что именно он хозяин, – Патрик управляет им жесткой рукой, но не чиня никому обид. Напротив, по некоторым оговоркам, случайным, но послужившим поводом к нашему разговору – а щадя меня, Патрик отвечает на все вопросы с предельнейшей честностью, – я заключаю, что Господь одарил этого мальчика светлой душой и обостренным чувством справедливости. С горечью понимаю я и то, что именно это чувство не единожды навлекало на голову Патрика гнев его отца.