С великим прискорбием вынужден сообщить печальную новость. Мой давний друг и партнер Сэм третьего дня нынешнего года после долгой болезни отошел в мир иной. Пусть дух его покоится в мире.
Я не писал тебе о том, что Сэм болен, не желая вводить в беспокойство. В последние месяцы разум его сильно ослаб, и Сэм уподобился ребенку. Он никого не узнавал, кроме меня, и твердил лишь, что заблудился. А перед самой своей смертью вдруг очнулся и заявил, будто бы он – вовсе и не он. И когда я стал уверять его в обратном, он бросился на меня и не убил лишь потому, что приступ гнева сменился отчаянием. Сэм расплакался. А потом и умер.
Мы похоронили его достойно. Я выписал мастера, который сделает красивое надгробие, такое, чтобы все видели – тут лежит достойный человек. И еще подумываю заказать второе для себя, пригодится когда-нибудь.
Что же касается прочего, то доля Сэма отходит к нам и будет разделена честно между мной и тобой, ибо таково было его желание, изложенное на бумаге и печатью скрепленное. И так как писал Сэм, еще когда здоров был, о чем имеется запись, то не исполнить его волю не вижу причин.
За сим откланиваюсь.
С наилучшими пожеланиями старший компаньон
«Сэм и Грин», Гринджер А. Смит.
А теперь пишу я. Секретарь ушел. Я пишу некрасиво, но ему знать нужды нету, чего хочу сказать. А скажу я так, что Сэмми еще в вашем поганом городишке разумом подвинулся. Вернулся домой тихим-тихим. А когда он тихим был?
Ты не сердись, что я его повыспрашивал. Надо было знать, чего с Сэмми утворилось. Он и рассказал, как оно есть. А я-то мигом смекнул, в чем дельце-то. Вспомнил, как папаша твой, чтоб ему икалось на том свете, все возюкался со штуковиной. И что старый шаманишка ему сподмогнул, когда краснорожих за задницу взяли. Выходит, что сделали они свою машинерию. А ты попользовал. Ну оно, конечно, дело твое. Да и Сэмми ты от чахотки избавил. Доктора-то хоронили его, а ты вот пожить дал. Только если чего удумаешь вдруг про меня, то знай – я, как Сэмми, быть не желаю. Я уж лучше тихонечко в назначенный срок отойду, раз уж на то Боженьки воля. А пока живой, то стану молиться за тебя.
Живи счастливо.
Писал Грин. Самолично.
Дневник Эвелины Фицжеральд
15 июня 1854 года
В моей голове играет музыка. Раньше я думала, что музыка играет в доме. И на улице. И везде, куда я иду. Я иду, а она играет. Трам-пам-ти-ди-дам.
Музыка ходит за мной по пятам, но никто не слышит ее.
И тогда я понимаю, что музыка внутри меня. В голове. Прямо здесь, под волосами, кожей и черепной костью. Она жутко мешает. Я не хочу слышать ее. Мелодия незнакома, навязчива, как уличный попрошайка.
Сегодня я раздавала милостыню. Мелодия не исчезла. Попрошайки стягиваются к дому. Они тоже слышат? Или идут на зов иного?
Трам-пам-ти-ди-дам.
Пробовала нотами писать. Брианна удивилась. Я раньше не писала нотами? Не знаю. Ноты похожи на толстых пташек, расселись по линиям-веткам. Молчат.
Трам-пам-ти-ди-дам.
Я напишу письмо Патрику. Он хороший мальчик. Я это помню. И я хорошая. Только музыка не оставляет в покое.
Дневник Эвелины Фицжеральд
18 июня 1854 года
Во сне я другая. Там я – не я. И руки у меня красные. Красные перчатки – нарядно. Я смотрю и напеваю. Трам-пам-ти-ди-дам.
Где ты, милая?
Брианна пришла. Говорит что-то. Не слышу. Музыка, музыка в моей голове. Мешает. Да. Чего она хочет?
Дружище Кэвин!
Ты представить себе не можешь, до чего я рад! Мне жаль мисс М., оставшуюся без твоего покровительства, но так будет лучше для вас обоих. Не сомневаюсь, что ты щедро компенсировал ей все будущие неудобства. Да и красота ее не позволит ей долго томиться одиночеством.
Ты пишешь, что стараешься завоевать расположение Брианны, но помни – она не столь глупа, как прочие девицы ее возраста. Эта идея со случайной встречей весьма меня позабавила. Но ты всегда был изрядным выдумщиком. Потому желаю тебе всяческой удачи.
И еще: меня куда как обеспокоило твое упоминание о матушкином нездоровье. Ты уверяешь, что дело не в болезни сердца, а в ином, но изъясняешься чересчур уж туманно. Будь добр, отпиши все, как есть. А если есть нужда в моем присутствии, то телеграфируй, и я прибуду немедля.
Твой Джордж.
Дневник Эвелины Фицжеральд
11 июля 1854 года
Музыка в моей голове не смолкает ни на минуту. Это крайне неудобно, особенно когда разговариваешь с кем-либо. Я почти ничего не слышу, а если и слышу, то не уверена, что услышанное правильно. Предпочитаю улыбаться и кивать.
По-моему, Брианна подозревает неладное. Она постоянно рядом. Ни минуты покоя! А я хочу покоя.
Я устаю. Сидела. Смотрела. Какой-то человек и Брианна. Я помню человека, но не его имя. Он неприятен. И глаза зеленые. Зеленый – мне не к лицу.
Сижу. Пишу. Буковки круглые, как букашки. Липнут друг к другу. Я смотрю на буковки и плачу. Кап-кап слезы. Музыка же в ответ – трам-пам-ти-ди-дам.
Надо придумать слова.
Я тебя убью… я убью тебя… тебя убью я… тебя-я… рифма?
Почти. Моя песенка мне нравится.
Милая моя Летти!
Пишу тебе в совершеннейшем смятении, причиной которому – Бигсби. Он… Ох, Летти, я уж и не знаю, как начать свой рассказ, потому как все весьма запуталось.
Пожалуй, начну с чаепития. Оно состоялось, к великому моему неудовольствию. Бигсби появился с двумя букетами: для матушки и для меня. Стоит ли говорить, что цветы были весьма изысканны.
Мы пили чай, обсуждали новый роман так любимого матушкой Диккенса, и надо сказать, что Бигсби выказал удивительную тонкость суждений. Его взгляды поначалу показались мне возмутительными, но позже я поняла, что он если не прав, то весьма близок к правде.
Сам Бигсби вел себя весьма сдержанно и прилично, но не думай, что я сразу простила его за все.
На следующее утро нам с матушкой вновь доставили цветы.
И на следующее тоже.
Потом было приглашение посетить театр, и, конечно, матушка не устояла, хотя я всячески уговаривала ее отказаться. Но она все твердила про музыку… Она престранно себя ведет, должно быть, виной тому ее увлеченность месмеризмом и спиритуализмом, но речь не о ней, а о Бигсби.
Его любезность не вызывала во мне ничего, кроме подозрений в том, что он пытается столь хитрым способом достичь некоей ему одному ведомой цели. Я постановила себе не поддаваться и до вчерашнего вечера была холодна.
Честно говоря, изрядно в том мне помогала та ужасная женщина, которая то и дело встречалась на нашем пути. Она была и в театре, и позже – в парке. И потом еще, когда мы совершали променад. Она не пыталась приблизиться, но лишь смотрела, и мне становилось жутковато от ее взглядов.