Пахнет приправами, как некогда в больнице, разве что острее, словно только-только рассыпали душистый перец, томный мускат, сладкий имбирь и гвоздику. От запаха засвербело в носу, и я чихнул.
– Да, да, иду! – раздалось откуда-то слева, и темноту прорезали зыбкие огоньки свечей. – Иду… спешат, вечно все спешат…
Голос был ворчлив, но не сердит, а обладатель его – невысок, полнотел и лысоват.
– Чего желаете? Вы к брату моему? Нет, нету Степанушки, погиб, да пребудет с ним во веки веков милость господня! – человечек широко перекрестился и, примостив канделябр на столике, поинтересовался: – Может, я помочь сумею? Степанушка мне доверял… да, да, так и говаривал, только ты у меня, Николушка, одна надежда… детей-то господь не дал, вдвоем и вдвоем.
Мои глаза постепенно привыкают к неровному освещению. Теперь я вижу, что комната мала и почти пуста: из мебели здесь лишь низкий стол, несколько стульев да высокий, в потолок, шкаф, за которым виднеется черный прямоугольник двери.
– Закрываю, да, да, закрываю… видит бог, я бы хотел исполнить данное Степанушке обещанье, – торопливо поясняет хозяин, осматриваясь с видом удивленным. Он рыж и нелеп в сюртуке, явно с чужого плеча, пошедшем складками, растянувшемся на брюхе и с оттопырившимися карманами. – Что я в этом понимаю? А ничегошеньки… я ему так и говаривал, помилуй, Степанушка, найди кого другого, чтоб разбирался, а он мне: только тебе, Николушка, довериться могу…
У стены вытянулись ровными рядами ящики, светлые доски, солома, торчащая из щелей, и неуловимое сходство с гробами. Я моргнул, прогоняя наваждение, и, уставившись в выпученные, беспокойные глаза Николая, сказал:
– Я хотел бы купить…
– А то, конечно, конечно, я же сразу увидел, что неспроста пришли. Вывеску-то я сразу снял, что людей путать… а они все идут и идут… я завтра уезжаю, жена, знаете ли, беспокоится, детки…
Оправдывается, словно опасается, что я, незнакомый ему человек, обвиню в чем-то.
– А вы, значит, за картиною?
Картина? Нет, мне совершенно точно не нужна картина.
– Нет… Китайская шкатулка? Ее перед самою смертью доставили. А есть табакерка, французская, конец семнадцатого века, ручная работа…
И это мне ни к чему. Я не знаю, за чем пришел сюда, но уж точно не за этими пустяками.
– Тогда что? – теперь взгляд цепкий, ищущий.
– Что-нибудь особенное. Необычное.
Николай засмеялся, хрипло, с присвистом, точно простужен был.
– Особенное, необычное, да у Степанушки иного и не водилось. Сколько раз я ему говаривал, что ж ты, братец, на этакие штуки тратишься, разве ж в них есть что? А он мне: ничего-то ты не разумеешь, Николаюшка. А я разве спорю? Нет, не спорю, не разумею и ладно. Особенное… а пожалуй что… погодите.
Он оставил меня в полупустом помещении, осиротевшем, ограбленном и готовом перемениться по желанию нового хозяина, ежели такой найдется. Отсутствовал Николай недолго, а вернулся со свертком, который небрежно кинул на стол.
– Вот. Особенней некуда.
Сверток, глухо звякнувший, лежал, ожидая, пока я решусь прикоснуться. Это было именно то, что нужно, то, зачем я выбрался из благословенного покоя больницы.
– Последняя его… сто пятьдесят.
– Что? – я коснулся-таки ткани, ощущая сквозь нее нечто жесткое, холодное, продолговатой формы.
– Сто пятьдесят рублей. Дешево отдаю! Считайте, что задаром, из уваженья к памяти брата…
Плеть, медная или нет, скорее отлитая из бронзы, этакая свернувшаяся змея с чешуей-плетением, широкой, сплюснутой головой-рукоятью, на которой явственно проступала резьба.
Та самая плеть, подаренная Гекатой. Совсем как во сне моем.
– Так берете? А то мне складываться надо, завтра-то поутру грузить и ехать… ох и тяжко тут у вас. Я Степанушке говорил, бросай, давай к нам, на вольном-то воздухе всяко спокойнее, а он города держался… зачем?
Плеть оживала, отвечала на прикосновения теплом, тянулась, манила взять в руку.
– Сто пятьдесят, говорите? Если отправитесь со мной, – возвращаться сюда еще раз жуть как не хотелось, впрочем, как и расставаться с чудесной плетью. – Получите двести.
Вецкий станет возмущаться… а и плевать.
После ухода Дашки Илья не думал засыпать, наоборот, он твердо решил сбежать из этой квартиры. Решил, но… но закрыл глаза и увидел Алену: темные волосы, собранные в тугой узел, черный купальник, капельки воды на смуглой коже. Алена стояла на узкой доске, а под ногами ее расстилалась бездна.
– Стой! – хотел заорать Илья, но не сумел.
Алена сделала шаг по доске, взмахнула руками, точно крыльями.
– Стой!
Нельзя, там же бездна, пустота, нет воды на дне. Она разобьется!
– Дурачок, – Алена опустила руки. – Ну что ты все время мешаешь? Ты просто не видишь! Ничего не видишь!
Он видел: серые стены пропасти с желтыми бляшками, словно глазами, с дымом и туманом, поднимающимся из глубин ущелья, и трещину на доске.
– Нет, на самом деле все иначе! – возразила Алена и, легко оттолкнувшись от опоры, ласточкой прыгнула вниз.
Илья очнулся. Он сел в кровати и попытался стряхнуть тягостное ощущение свершившейся катастрофы.
– Ничего не случилось, – он сказал это и понял, что не прав, – случилось. С Аленой? Ну да, с Аленой, давно случилось: она ушла, прыгнула в безводную пропасть брака с герром Бахером, а он, дурак, ничего не понял. Он, дурак, никогда-то ей не был нужен. Он, дурак, лишь временная опора, промежуточная высота или, правильнее сказать, глубина.
– К черту!
Стало немного легче. А и вправду к черту все! Права была Дашка, предупреждая, права была Алена, променявшая одну высоту на другую, правы были все, кроме него, идиота влюбленного. И что теперь? А ничего, забыть обо всем и заняться делами насущными, благо грозят дела сии немалыми неприятностями в ближайшем будущем. Это если, конечно, Илья не разберется.
И надо же было уснуть, вот так просто взять и отрубиться. И теперь, оглядываясь назад, сложно отделить явь от сна. Была ли Дашка? Разговор? Уговоры ее отступить? Или привиделось все, включая ночное приключение? Нет, это точно было.
Он прошелся по комнате, зачем-то открыл дверцы шкафа, полюбовавшись на пустые полки – только на самых верхних лежали ровные стопки постельного белья, – закрыл. Выдвинул ящики – пара свечей, жестяная коробка из-под монпансье, в которой обнаружилась целая коллекция пуговиц; записная книжка, чистая и пропыленная, да розовая лента из тех, что в волосы заплетают.
Что он ищет? Ту самую плеть Гекаты? Чужую сказку, каковая, возможно, подскажет, зачем кому-то понадобилось убивать гражданина Шульму? Страшную тайну Юленькиной бабки?