Ошейник Жеводанского зверя | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Что ж, вынужден заметить, что характер моего отца с возвращением Антуана не стал лучше, напротив, жесткость, бывшая в нем и прежде, превращалась в жестокость, вспыльчивость обращалась нетерпимостью к любому мнению, кроме того, каковое он сам полагал истинным.

Пусть и упрекнут меня в предвзятости, в ревности и завистливости, и может статься, что в какой-то мере сей упрек будет заслуженным, но, видит бог, он стал совсем другим человеком, наш отец.

На что похожа первая любовь? На безумие, на болезнь, на внезапное прозрение, когда слепцу вдруг раздирает веки солнце и жжет, слепит, требует поклонения величию своему.

Нет, тогда я не думал ни о чем. Тогда я был слепцом и был прозревшим. И как все прозревшие не видел ничего, кроме солнца. Я был жаден. Я был ревнив. Я желал... да, именно желал, не разговоров при луне, не стихов и робких прикосновений, но большего, смутного, темного, спрятанного внутри и подсмотренного на улицах Калькутты.

Здесь, на улицах, всякого хватало.

Пожалуй, тогда я ничем не отличался от многих других подростков, томимых сексуальными желаниями и фантазиями, впервые привязанными к конкретному объекту, но в тот момент мука моя была индивидуальна и сладка.

Запретна.

Разделена на четверых, как выяснилось вдруг. Выяснилось именно тогда, когда Йоля вдруг стал играть на скрипочке под ее балконом, а Пашка, вместо того чтобы посмеяться, вспылил. Юрка разозлился на обоих, а я... я чувствовал, что меня предали. Как они могли?

Как она могла?

Как вообще мир мог так поступить со мной?

Ревность. Нет, не ревность даже – растерянность, оглушающая беспомощность и беспомощная драка, свалка, когда все на всех и все против всех, когда вцепиться в глотку сопернику и не отпускать, пока он, сволочь, не задохнется.

И Йолин крик:

– Отпусти! Отпусти! Что ты делаешь?

Не знаю. Прости, Господи, чье имя мне было незнакомо, я не ведал, что творил. И, не ведая, одержал победу, снова подмяв мятежную стаю под себя. Пашка отступился от Татьяны и Юрка, и только Йоля, отводя виноватые глаза, произнес:

– Выбирать ей...

А я снова удивился: как так? Почему выбирать? Ведь если я люблю, то и она должна.

Ничего не должна, ей нравится Йоля, и Пашка тоже, и Юрка, но совершенно не нравлюсь я. Я ее пугаю. Чем? Она не может сказать, она лишь отступает, и отступает, и отступает, пока не упирается спиной в стену, тогда вытягивает руки с растопыренными пальцами и, бледнея, предупреждает:

– Буду кричать!

– Не надо, – отвечаю, зная, что никогда, ни за что на свете не причиню ей вреда. Солнце свято для прозревшего, пусть солнцу и нет дела до тех, кто внизу.

Наступает время страданий, но и в них я по-прежнему был счастлив, потому как страдал о ней живой.

– Как это ты остаешься? – Струна маменькиного голоса натянулась, готовая лопнуть с оглушающим звоном. – Ты остаешься ночевать? У мужчины?

– У меня своя комната! С замком!

На маму это не подействовало, на бабушку, чье сопрано создавало дальний звуковой фон, и подавно.

– Ты немедленно должна явиться домой! Немедленно! Господи, да что ты себе вообразила? Это просто уму непостижимо, чтобы девушка в твоем возрасте осталась наедине...

Девушка аккурат Ирочкиного возраста хмуро взирала из старинного зеркала, кажется, принадлежавшего какой-то там эпохе – Тимур говорил, но Ирочка не запомнила. Девушка была раздражена и оттого особенно некрасива. Ее подбородок упрямо выдвинулся вперед, натягивая кожу на короткой шее, а глаза сощурились, ставши совсем уж щелочками.

– Ирина, ты меня слышишь? – соизволила поинтересоваться мама, прерывая нотацию. – Ты немедленно должна вернуться домой!

– Нет, – вместо Ирочки ответила раздраженная девушка.

– Ты не можешь!

– Могу. И буду. Я уже взрослая, мама. И бабушке это передай. А если вам кажется, что меня собираются соблазнить... – боже ты мой, до чего устаревшее слово, прямо-таки пахнет нафталином, заношенными корсетами и кельнской водой, – если вам кажется, что меня собираются соблазнить, вспомните, как я выгляжу.

Вспомнили. Сплелись голосами, решая проблему – ох уж эта Ирочка, вечно она куда-то влезет, – и рассыпались.

– Он тебе хотя бы заплатит сверхурочные? – сухо осведомился отец. – Если нет, то требуй. Ты имеешь на это право. И не вздумай тратиться по пустякам...

– Не буду. – Стало вдруг обидно, гораздо обиднее, чем когда-либо прежде, как будто она вдруг поняла – обманули. И обманывали долго, цинично, нимало не заботясь, узнает ли она, Ирочка, об обмане.

Ну узнала бы. Какая разница? Никакой.

«Жертвами пожара стали П., хозяин квартиры, и его сожительница, чьи личные данные на данный момент устанавливаются».

Бабушка обязательно прокомментировала бы эту фразу, а Ирочка ткнула ножницами в газетный лист.

«По предварительным данным, именно беспечность жильцов и несоблюдение ими правил пожарной безопасности и привели к трагедии. Асоциальный образ жизни, который вел П., не единожды заставлял соседей обращаться с жалобами, но...»

Почему именно эта заметка? Не псевдоаналитический обзор о последствиях финансового кризиса для малых и средних предпринимателей. Не развернутая статья о проблемах в сфере строительства жилья. Не очерк о мошенниках... не почти художественная зарисовка о колбасе?

Пожар. Запах дыма от Тимуровой одежды. Газеты. Запертая комната. Ночевка.

Зачем ночевка? Пустая квартира, ключи и замки, она, Ирочка, которая совсем не романтическая героиня, и трепетной любовью к ней воспылать невозможно, тем паче с первого взгляда. И уж точно не со второго. Тогда зачем?

Ответа она не нашла. И до полуночи сидела в комнатушке, которую для себя окрестила кабинетом, ожидая знака, появления Тимура или чего-нибудь еще, что разом снимет вопросы и разрешит загадки. И только когда часы пробили полночь – не в кабинете, а в библиотеке, те, огромные, от пола до потолка, с нарядным маятником и старым циферблатом, – тогда Ирочка поднялась и отправилась к себе.

А Тимур объявился только под утро. Она проснулась и слышала, как он ходит по дому, а потом вдруг останавливается возле ее двери и стоит, ждет чего-то. Долго ждет. В какой-то момент Ирочке вообще показалось, что там, за порогом, не человек, а... зверь?

Оборотень.

Страх предрассветный, серошкурый, заставляющий зажимать рот, ловить крик, притворяться, что на самом деле ее, Ирочки, здесь нет.

Никогда! Никогда больше она не останется ночевать в этой квартире. И вообще уволится. Завтра же.

Но завтра наступило, и Ирочка в очередной раз передумала. А Тимур, вышедший к завтраку, был бледен, но вежлив. Вымученно улыбнувшись, спросил: