– Снимите перчатки и возьмитесь за руки, – велела мадам Аллерти, голос скрежещущий, будто ногтем по стеклу, неужто настоящий?
В левую ладонь скользнули чуть влажные, холодные пальчики Лизы. Рука же Мари Красовской, сидевшей по правую сторону от Настасьи, была суха и горяча.
– Духи капризны… – предупредила медиум. – Порой они не желают говорить. Либо же говорят не совсем то, что хотелось бы услышать тем, кто задает вопросы.
Чудное дело, но после этого предупреждения Настасья успокоилась. Обман это все, и сеанс спиритический, и духи. Дань моде – и только.
Оставшиеся свечи погасли одновременно, Лизонька ойкнула, Красовская же покрепче сжала Настасьину руку, а на столе украденной луной, белесой, круглобокой и невозможной в подобной близости, разгорался хрустальный шар.
То, что происходило дальше, Настасья почти не запомнила, голос медиума то отдавал привычным скрежетом, то падал в шепот, то, наоборот, срывался в крик, но слова ускользали… а потом мадам Аллерти повернулась к Настасье. Темное лицо, морщины кажутся шрамами, а глаза горят отражением хрустального огня, не серые, как прежде, а почти белые с крохотными едва различимыми точками зрачков.
– Берегись себя и отражения… – шепот-шелест окутывал, заставляя сжиматься в предчувствии чего-то жуткого.
– Крови своей берегись… и Богородицы… меча и яда… огонь не тронет, вода сохранит… но кровью кровь не выкупить…
Страх ледяным комком замер в горле, не позволяя ни закричать, ни отвести взгляд от этих невозможно-нечеловеческих глаз. А медиум улыбнулась и в довершение совсем уж по-змеиному прошипела:
– Одной смерть, другой жизнь…
Чья-то рука коснулась волос и… комната провалилась в темноту.
– Божья кара… божья кара… – тетушка Берта судорожно обмахивалась костяным веером. – Наказание-то, господи…
– Господь тут совершенно ни при чем, – заметила тетушка Сабина, которая, позабыв о недавнем обмороке, нервно расхаживала по комнате. – Это… это… чудовищно. Марточка, девочка…
– Стерва, – вяло заметил Василий. – Хитрая стерва и притворщица, которая получила по заслугам.
– Васенька, милый, ну разве можно так! – Веер в Бертиных руках на мгновение замер. – Тем более при…
Косой взгляд в мою сторону, ясно, милейшая тетушка хотела сказать «при посторонних». Уйти? Или сделать вид, что не поняла намека? В конечном итоге, я не виновата, что оказалась случайным свидетелем внутрисемейных разборок. Остаюсь сугубо из чувства противоречия, ну и еще потому, что Евгения Романовна не делает попыток увести Ольгушку, и та сидит, забившись в угол, и дрожит, того и гляди заплачет.
Присев рядом, я погладила Ольгушку по плечу, она благодарно улыбнулась.
– О чем они говорят? – Берта похлопала сложенным веером по ладони. – Нет, ну о чем можно говорить столько времени?
– О сплетнях и чудовищном вранье, которое ваша племянница, вне всяких сомнений, выливает на головы этих, с позволения сказать, господ. – Евгения Романовна удивительно спокойна.
– Что вы хотите сказать?
– То, что она, вероятно, обвиняет Ольгу.
– Господи, в чем обвиняет? – Сабина приложила руки к вискам и пожаловалась. – Гарик, у меня мигрень начинается, это невыносимо! Почему я должна присутствовать при всем этом…
– Вас, дорогая родственница, – Евгения Романовна сделала акцент на слове «родственница», – присутствовать никто не заставляет…
– Тихо! – приказал Игорь, и все послушно замолчали. Понимаю. Игорь Бехтерин производит впечатление, я вот до сих пор от этого впечатления отойти не могу. Там, во дворе, он показался просто большим, здесь же, в зале, на фоне тщедушных тетушек и витой ротанговой мебели он кажется удручающе огромным. Высокий, ширококостный, обманчиво-неуклюжий… опасный.
Я ему не понравилась, с первого взгляда не понравилась и, странное дело, испытала неимоверное облегчение. Не знаю, что имела в виду Евгения Романовна, говоря о привлекательности Бехтерина, но… покатый лоб, широкий, чуть приплюснутый нос, резко очерченная нижняя челюсть и в довершение – злые мутно-серые глаза.
– Во-первых, пока никто никого не обвиняет. – Вот голос у чудовища неожиданно красивый. – Во-вторых, не до конца ясно, что же все-таки произошло… ну, а в-третьих, предполагаю, что все домыслы и сплетни лучше пока оставить при себе.
И снова взгляд в мою сторону, но на сей раз куда более неприязненный, чем тетушкин.
– Видишь, – прошептала Ольгушка, наклоняясь ближе. – Он меня ненавидит. Он всех ненавидит.
– Хочешь, уйдем отсюда?
– В сад. Я покажу тебе сад. – Ольгушка вскочила и, не обращая внимания на неодобрительный взгляд матери, громко объявила: – Мы идем гулять в сад.
– Конечно, милая, – ответила Сабина. – Там сейчас очень красиво…
С этим нельзя было не согласиться, не то чтобы за садом как-то особенно ухаживали, скорее, наоборот, позволяли существовать в полудиком, не втиснутом в рамки модного ныне ландшафтного дизайна, состоянии. Вымощенные кирпичом дорожки, лохматые кусты пузыреплодника, расцвеченные желтыми одуванчиковыми пятнами лужайки и редкие клумбы. Уютно.
– Они считают меня сумасшедшей, – Ольгушка, наклонившись, сорвала одуванчик. – Думают, что они – нормальные, а я – нет. И ты тоже, раз в санатории была… это ведь специальный санаторий, для тех, кто отличается от прочих, верно?
– Верно. – В воздухе запах меда, тепло и даже почти жарко, хотя настоящая летняя жара, с пылью и духотой, еще впереди.
– Есть две Мадонны… Скорбящая и Гневливая… одна без другой невозможна… лишь отражения друг друга, как две тени, ставшие напротив. – Ольгушка говорила нараспев. – Одна умирает, значит, и второй не жить. Я скоро умру.
– Не умрешь.
– Ты не знаешь, всегда так было… Марта ушла, и я заболела… теперь ее нет, и меня не будет. А Мадонны останутся… только ты не верь тому, что видишь. Нужно смотреть глубже, дальше, чем нарисовано, тогда все будет ясно… слезы – не всегда от горя, и огонь часто похож на кровь… ну вот, теперь и ты поверила, будто я безумна.
Поверила. Почти поверила, слова бессвязны, непонятны, но вот Ольгушкин взгляд, он лишен былой умиротворенной беспечности. Ольгушка глядит с насмешкой, будто ждет чего-то, и, не дождавшись, добавляет:
– Я пошутила. Просто пошутила, а ты поверила… смешно.
Марта нашлась… сложно сказать, что испытал Игорь, услышав это. Облегчение? Да, было облегчение, но скорое, мимолетное, почти тут же уступившее место раздражению и пониманию того факта, что старая, порядком уже подзабытая история вновь выплывет наружу.
Придется снова доказывать, что не виноват, не причастен, и видеть – не верят. Кивают, соглашаются, а в душе не верят.