День тянулся как-то очень уж долго. Солнце, зависшее в зените, жгло немилосердно, иссушая землю до серой, легкой пыли, которая покорна редким порывам ветра, подымалась и оседала на траве, на вялых, стремительно желтеющих листьях помидор, на колючих боках молодых огурчиков, на желтых цветах кабачков и даже, вот уж где странность, на плетях паслена. Последний поселился в углу сада лет пять назад, сначала хрупким кустиком, почти неотличимым от буйной поросли вьюнка, но после расползся вверх и вбок, уцепился за гнилые доски, подтянулся к солнцу, выбросив хилые лиловые цветы, а после, уже на перекате осени, грел редкие бубины ягод.
Сначала Екатерина Андреевна думала выкорчевать эту пакость, да все руки не доходили, то одно занимало, то другое, а потом, как-то глянув на ядовитую плеть, пожалела.
Ну какой от него вред? Куры паслен не клюют, свиней, чтоб стебли да листья сжевать, она уже давно не держала, а детей, каковые могли бы соблазниться черными ягодками, и подавно нету. Пусть растет, пусть живет...
И она вот, как тот паслен, языком ядовитая, одинокая да никому-то не нужная. Верно свекровь-покойница выговаривала за нелюбовь к людям, верно пеняла и шпыняла, хоть и сама-то не больно ласкова была, но все ж... все ж к ней, старухе, до самого последнего дня люди ходили, кто за советом, кто просто так, а Екатерина Андреевна одна вот сидит.
Все Клавка виновата! Душу растревожила, разбудила и воспоминания, каковых Екатерина Андреевна сколько лет старательно избегала, и сомнения давние, и злостью попрекнула.
Сохнет паслен на солнце-то, листья вон повисли, цветы ж и вовсе сгорели, слиплись грязными ошметками, будто клочья пыли к стеблям приклеили. Жалко паслен.
Себя жалко.
Нет, не была Екатерина Андреевна злой, ни теперь, ни много лет тому, скорее уж нетерпимою, строгою к себе да и другим, правильным ей виделось, чтоб иные, несовершенные, к совершенству стремились. Хотелось помогать, хотелось направлять, вот и говорила...
...Клавку толстой называла. Думала, что одумается девка, возьмется за ум.
...Маньку – беспечною. И за свадьбу-то выговорила, ну какой из Гришки муж? Никакой. Да лучше никакой, чем как сейчас, вдовица да с детьми...
...Нинку – сплетницей... а сама-то, сама, сплетен побоявшись, замолчав, когда сказать надо было бы, никак вреда больше натворила, чем все они, слабые и несовершенные.
Сползает паслен по забору, свивается внизу петлями беспомощными, и чудится Екатерине Андреевне, что это вот она сама – ослабевшая да уставшая, не сумевшая сделать ничего-то полезного. Правильно жила, по закону и по совести, по совести-то чаще, ибо закон порой глуп, а вышло...
Ерунда вышла, ну, да еще исправить можно.
Позволив себе еще минутку жалости и бесцельного сидения на лавке, Екатерина Андреевна поднялась. Голова от движения вмиг кругом пошла, перед глазами круги пошли, и сердце затрепыхалось, задергалось. Пришлось постоять, опираясь дрожащей рукой о стену. Старость... скоро уже умирать. Как паслену под солнцем.
Страшно. И хочется: одиночество утомило.
Отдышавшись, Екатерина Андреевна зачерпнула из ведра воды и, руками разодрав густое травяное одеяло, вылила прямо под корни паслена. Пусть и дурноцвет, а все жить хочет.
Странным образом этот поступок придал и сил, и решимости. В доме Екатерина Андреевна первым делом взялась за кухню. Нагрев воды, вымыла и без того чистые кастрюли, кружки, тарелки, расставила по местам, не как обычно, но так, чтоб смотрелось красиво и аккуратно, разложила ложки с вилками, стряхнула со скатерти несуществующие крошки, прошлась веником по полу и, подумав, вытащила из сундука нарядную, праздничную дорожку.
Уборка в комнате времени отняла чуть больше, в основном из-за альбома с фотографиями, прямо-таки прыгнувшего в руки. Екатерина Андреевна пролистывала его быстро, точно стесняясь вглядываться в знакомые лица, обращаться к прошлому, которое сама забыла и сунула сюда, в самый нижний, самый тугой ящик, да еще и газетами поверху завалила.
Нехорошо. Пожалуй, если б не Клавкин визит, она б не скоро дошла до того, чтоб альбом достать, а уж чтобы разглядывать... летели коричнево-желтые года, приправленные запахом пыли да мелиссы с лавандой, сухо шелестели страницами, мелькали выцветшими подписями, падали, сыпались, выскальзывали из рук, точно обиду выказывая.
Вот свадьба... Степкина мать хмуро смотрит на фотографа, а Катеринина мать, напротив, весела... выпила много, а года через три после свадьбы и умерла, угорев в доме. Пьяная была, говорили. Вот же... все говорили, кроме свекрови-покойницы, та-то жалела, будто даже мягче стала.
А это вот когда Степана бригадиром сделали. И грамота тут же... а вот и орден ему вручают, как передовику. И телевизор с ним был, черно-белый, на трех ножках, с темною выпуклой линзой да тугой ручкой, которая поворачивалась с громким щелчком.
Телевизор до сих пор в доме стоял, прикрытый вязаной шалью, убранный с глаз подальше, но так и не выброшенный. Жалко его.
Лица летели, лица мелькали. Выпускники... тот самый, последний ее класс, года тысяча девятьсот восемьдесят восьмого, какие смешные. Вот Манька, почти и не изменилась, располнела только, а выражение лица то же – сердитое, и в то же время видится на нем готовность прощать... Федор с Макаром, близнецы, но не двойняшки, совершенно разные. Федор улыбается, готов со всем миром радостью поделиться, а Макар строг, подтянут и смотрит словно бы искоса. А вот Сереженька, уехал и не вернулся, ни разу ни открытки, ни письма, ни на встречу приехать... важным человеком, говорят, стал. Ну да Бог ему в помощь. Вот Софья-мечтательница, счастливая какая, ну да, любовь же встретила, загорелась, замуж собралась. Ох и опасалась за нее Екатерина Андреевна, уж больно жених подозрительным казался, но гляди ж ты, сладилось. И поженились, и уехали...
Хоть кто-то из них счастье получил.
Григорий Кушаков, душа компании, балабол и бабник, как же угадать было, что он с Манькой свяжется? Ох и неподходящая пара...
Екатерина Андреевна тотчас себя одернула, нечего о покойниках думать так, тем паче что жили-то не плохо и не хорошо, не хуже иных.
Вадимка... хороший мальчик. Несправедливо с ним обошлись, но в то время ничего нельзя было изменить, а сейчас менять бессмысленно.
А вот и Майя. Екатерина Андреевна долго не решалась посмотреть на нее, прикрывая лицо большим пальцем, но все ж медля перевернуть страницу. А потом, вмиг решившись, убрала руку.
Вот... худенькое личико, болезненное или, правильнее было бы сказать, больное. Узкий нос, брови вразлет, огромные глаза, из-за которых лицо казалось нечеловеческим, почти уродливым. Или почти прекрасным. Слишком хрупкая грань, слишком индивидуальная...
Рука задрожала, а на темной, изрядно пропитавшейся пылью странице появилось пятно. Слеза? Ну уж нет, хватит слез, тогда, много лет назад, все было сделано правильно. Не было доказательств, не было фактов, домыслы одни. А она не тот человек, чтоб догадками людям душу мурыжить. И решительно захлопнув альбом, Екатерина Андреевна положила его на стол. Уборкой заняться следует, чтобы завтра, когда ее найдут, не было стыдно за беспорядок.