– Ты умрешь, и знание уйдет вместе с тобой! – воскликнул Никита, обуреваемый не злостью, но желанием доказать Брюсу его неправоту. А тот, отложив перо, ответил:
– Если умру, то да. Если.
Яков Брюс был одержим.
Яков Брюс назвал Никиту глупцом, который, вместо того чтобы сделать шаг вперед, бежит назад в страхе перед неведомым, что свойственно черни, но не алхимику.
Яков Брюс был разочарован и... и дальше обрыв. Пустота. Кряжистый, оплывший силуэт Сухаревой башни, неведомого сторожа, что запер от Никиты его же память. И ощущение свободы...
Сбежал ли он? Или Брюс выгнал? Что случилось дальше? Откуда взялись города, люди, мелькавшие во снах, откуда ощущение брезгливости и тоски? Или собственного превосходства над толпой? И что за тень стоит по левую руку, безлика и недвижима, но постоянна? Она не Брюс и не Остап, но кто-то, кому ведомо прошлое...
Тоскливо. Пусто. Ветер за окном, зима. Сбежать из одной тюрьмы в другую? Кажется, он снова потерял свою дорогу.
И почудилось – сквозь притихший вдруг вой ветра слышится нежный и такой знакомый смех.
– Егор! – позвал Никита и, когда из боковой дверцы показалась заспанная рожа мужика, поманил к себе, приложил палец к губам и шепотом спросил. – Слышишь?
– Чего?
– Смеется кто-то. Женщина.
Егор повел плечами, вздохнул, точно сетуя на Никитову глупость, и мягко, как ребенку, ответил:
– Помилуйте, барин, ветер. Чудится.
Нет, не чудится. Вот же и голос ее, тонкий, едва-едва различимый вплетается в косы метели, зовет.
– Микитка! Иди ко мне, Микитка!
– Почивать бы шли, барин. – Егор поежился и зевнул. – Ветер это.
– Завтра... да, завтра чтоб с утра самого сани заложил. Поедем в... я покажу куда.
Нет, не к озеру, а дальше, туда, где вырывается из водяной глади тонкая жила ручья, где подымается она к занесенной снегом роще березовой, а потом к полю, что по лету колосится живым золотом, и дальше, к высокому забору, к дому...
Да, он хотел вернуться. Домой хотел. И уже завтра...
Ветер ударил в стекло колючим снегом, и снова послышалось:
– Иди, иди, Микитка!
Придет.
– Что я? Хозяин ей, что ли? – бормотал толстый мужик в надетой на голое тело рубашке, незастегнутой, позволяющей разглядеть и впалую грудь, покрытую редкими рыжими волосками, и мягкий пузырь живота с узелком пупка, и красные трусы, выползшие из-под резинки спортивных штанов.
– Я ж никто... так, сосед... живем мы тут. – Мужик близоруко щурился, вздыхал да теребил засаленную полу рубашки. – Она ж ненормальная... ненормальная!
– Точно, ненормальная! – поддержала его супруга, дама ухоженная и, как показалась Антону Антонычу, несколько надменная. – И мамаша ее, и сама! Сумасшедшая!
– Тонечка...
– Молчи, я знаю, что говорю. Это он пришлый, а я в этом доме с детства! Я знаю, в чем тут дело! Да! – Она воззрилась на Шукшина с явной надеждой на вопрос, и Антон Антоныч не стал надежду обманывать, задал:
– И в чем?
– А в том, что шизофрения передается по наследству! – выдала дамочка и замолчала, с любопытством уставившись на прикрытое простыней тело, которое несли по лестнице.
Шукшин отвернулся. Сразу, сразу надо было ехать, как только позвонили. А лучше в отделение забрать, под любым предлогом, в психушку засунуть, на худой конец, что угодно, лишь бы предотвратить случившееся.
– А она и вправду сама?
– Тонечка!
– Женька, молчи. Я о деле говорю. Да вы зайдите, что ж вы на пороге-то, – захлопотала дамочка, провожая тело жадным взглядом. – Зайдите, зайдите... промокли вон насквозь. А она... она ж давно пыталась, с самого детства. Я с ее отцом хорошо знакома, мы в одну школу ходили, замечательный человек! Чудесный! Интеллигентный, умный, тонкий...
Цепкая лапа легла на локоть и потянула в квартиру. Шукшин подчинился, отметая прочь угрызения совести.
Сама. И вправду сама. Во всяком случае, на первый взгляд дело обстояло именно так: Аэлита Мичагина покончила жизнь самоубийством. Дождалась его ухода, легла в ванну и перерезала себе вены. Вот такая романтика с бурыми потеками крови на кафеле, жемчужной нитью на тонкой шее, свечами и лепестками белых роз в бурой воде...
– Так вот о чем я говорю! Мы с Сержем в одну школу ходили, он, конечно, на пару лет старше был, – призналась дама, густо порозовев. – Меня Антониной звать, а вы?
– Антон Антонович Шукшин, – представился Шукшин, озираясь.
– Неужели родственник...
– Однофамилец.
Узкая прихожая с темными обоями и белым шаром-люстрой вывела в гостиную. Комната была огромна и захламлена. Диван, софа, туалетный столик, журнальный столик, секретер в углу, трюмо с резными ангелочками, снова стол со старым телевизором и массивный шкаф, явно сделанный не в этом веке. Мебель громоздилась в беспорядке, толкаясь, пытаясь вжаться в отведенный ей кусок пространства, и выползая, предательски топорщилась острыми углами и ножками, норовя задеть, ударить, отомстить за подобное обхождение. Пылились скатерти, салфетки, покрывала, узорчатые гобелены, разостланные, потому как повесить их было некуда. В дальнем углу из щели между шкафом и стеной выглядывали рамы картин.
– Ох простите, у нас здесь так странно. – Антонина закатила глаза, а супруг ее молча забрался в кресло, подвинул тарелку с кукурузой и принялся жевать. Вид у него при этом сделался меланхоличным и совершенно индифферентным к окружающему миру.
– Женя!
Окрик не возымел действа.
– Ах не обращайте внимания, Женечка у нас человек простых нравов. Я пыталась воспитать, но некоторые вещи либо даются с рождения, либо вовсе не даются.
Личико-сердечко с длинным носом и худыми губами, близко сдвинутые к переносице глаза, внимательно следящие за каждым движением Шукшина. Длинная, чересчур уж длинная шея, худые ключицы в вырезе розовой кофты, крупная брошь, роскошный перстень на хрупких пальцах.
Влюблена, до сих пор влюблена в того, другого, что жил в квартире напротив. И замуж выйти мечтала, и родители, верно, были не против, ведь что может быть логичнее и правильнее, чем женитьба мальчика из хорошей семьи на девочке из столь же хорошей семьи. Ровня.
– Как он играл на скрипке! Божественно! Ему прочили карьеру! Но он выбрал историю... ох, он всегда так увлекался! Женя, ты посмотри, на кого ты похож? Господи! Идемте, я не могу на это смотреть!
Прижатая ко лбу ладонь, притворный блеск в глазах, точно Антонина вот-вот разрыдается, и вторая рука с указующим перстом в направлении двери.