Инферно. Последние дни | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Джаззе, первой читательнице и лучшему другу.

Спасибо Моргане Бате и ее друзьям за «фотлично».

Часть I. Предпочтения

Вы когда-нибудь слышали эту очаровательную маленькую песенку?

Ring-around-the-rosy.

A pocket full of posies.

Ashes, ashes, we all fall down.

Ее поют во время игры вроде «Каравая», когда дети ходят по кругу, а потом по сигналу падают. В этом контексте ее можно перевести так:

Кружим вокруг розы.

Карман набит цветами. —

Прах, прах, все мы делаем бах!

Однако некоторые люди полагают, что это не что иное, как описание Черной смерти, чумы четырнадцатого столетия, унесшей жизнь 100 миллионов человек. Теория такова: «Ring — around — the — rosy» можно также грубо перевести как «розовые круги повсюду» и рассматривать как ранний симптом чумы: круглые пятна покрасневшей кожи. Во времена Средневековья люди считали, что цветы могут защитить от болезней, и носили их при себе. Слова «прах к праху» присутствуют в заупокойной мессе, и дома жертв чумы часто сжигали.

А как понимать «все мы делаем бах»?

Ну, это вы можете вычислить и сами.

Прискорбно, однако, что большинство экспертов считают все это ерундой. Красная сыпь в виде круглых пятен на самом деле вовсе не симптом чумы, говорят они, а вместо «праха» в первоначальном варианте было какое-то другое слово. Важнее, однако, то, что песенка слишком «молода». Она впервые появилась в печати в 1881 году.

И все же поверьте мне: это о чуме. Слова немного изменились по сравнению с оригиналом, но так происходит с любыми словами, на протяжении семи веков повторяемыми устами детей. Это — маленькое напоминание о том, что Черная смерть придет снова.

Почему я так уверен насчет этой песенки, когда все эксперты против?

Потому что я ел малыша, который придумал ее.

Магнитофонные записи Ночного Мэра: 102–130

1. «The Fall» [1]

МОС

Такое впечатление, будто Нью-Йорк дал течь. Полночь уже миновала, а все еще было сто градусов. Городские испарения просачивались сквозь трещины в тротуарах, поблескивая в свете уличных фонарей, точно маслянистые радуги. Груды мешков с мусором у ресторанов на Индиан-роу тоже протекали, недоеденная карри [2] постепенно застывала, как цементный раствор. На следующее утро эти блестящие пластиковые мешки будут омерзительно вонять, но когда я проходил мимо них той ночью, они пахли шафраном и совсем свежим, только что выброшенным рисом.

Люди истекали потом тоже — с лоснящимися лицами, с закручивающимися на концах волосами, — как будто только что приняли душ. Глаза у них остекленели, сотовые телефоны свисали с поясных ремней, мягко мерцая и время от времени изрыгая фрагменты модных песен.

Я возвращался домой после игры с Захлером. Было слишком жарко, чтобы писать что-то новое, поэтому мы просто в тысячный раз проигрывали рифф, [3] построенный на одних и тех же четырех аккордах. Спустя час я вообще перестал слышать, что у нас получается, — так бывает, когда снова и снова повторяешь одно слово, пока оно не потеряет всякий смысл. В конце я слышал лишь, как визжат струны под потными пальцами Захлера, а его усилитель шипит, словно паровая труба; это была другая музыка, пробивающаяся сквозь нашу. Мы прикидывались группой, разогревающей публику перед началом выступления, медленно заводя ее в ожидании того, как в свет рампы выскочит вокалист: самое долгое вступление в мире. Однако у нас не было никакого вокалиста, поэтому наш рифф имел своим результатом просто ручейки пота.

Иногда я чувствую, что сейчас что-то произойдет — типа я вот-вот порву гитарную струну, или меня поймают, когда я прокрадываюсь домой, или мои родители очень близки к серьезной ссоре.

Поэтому за мгновение до того, как ТВ упал, я поднял взгляд.

Женщине было двадцать с чем-то, огненно-рыжие волосы, глаза, как у енота, черная тушь стекала по щекам. Она выталкивала телевизор в окно на третьем этаже, старый такой, еще в виде ящика; когда он летел вниз, шнур питания молотил по воздуху. ТВ с гулким звоном стукнулся о пожарную лестницу, но спустя несколько мгновений этот звук утонул в грохоте, с которым он рухнул на мостовую в двадцати футах передо мной.

Вокруг моих ног рассыпались мелкие стеклянные осколки, острые и блестящие, звякающие, словно подвески люстры. В них отражались фрагменты уличных фонарей и неба, как будто телевизор распался на тысячу крошечных, продолжающих работать экранов. На меня смотрели собственные глаза, широко распахнутые, испуганные, удивленные.

Я снова поднял взгляд. На случай, если этой ночью всем вздумается выкидывать из окон свои ТВ и придется прятаться под каким-нибудь припаркованным автомобилем. Но там опять была она, испускающая долгие, невразумительные вопли и выкидывающая все новые и новые вещи, как то: подушки с кисточками на углах. Куклы и настольные лампы. Книги, машущие страницами, словно подбитые птицы — крыльями. Банка с карандашами и ручками. Два дешевых деревянных кресла, сокрушившие по пути оконную раму. Компьютерная клавиатура, из которой во все стороны разлетелись клавиши и пружинки. Столовое серебро, поблескивающее в полете и зазвеневшее о мостовую, словно треугольник, [4] возвещающий, что обед готов… содержимое целой квартиры, выброшенное в окно. Чья-то жизнь, выставленная на всеобщее обозрение.

И все время она пронзительно вопила, словно дикий зверь.