Папка и рисунки как доказательство вины. Полина разглядывает себя же, протягивает пальцы, желая накрыть пятерней рисунок, но не накрывает.
– Я здесь красивая, – говорит она. – Он умеет видеть. Лерке ничего не говори. Она запсихует. Я ж – старая корова. А он – молодой и перспективный. Только ни хрена это не значит. Сейчас много молодых, и каждый второй – с перспективами. А у меня деньги были. И есть. Я за него платила… и вещи… и в галерее тоже. Не говори, ладно? Он гордый. Вот ты – гордый?
– Бывает.
– И Ванятка тоже. Все сам и сам… так счастлив был, когда картины взяли. Светился прямо… я проплатила.
– Почему?
Илья убрал бинт. Средство подействовало. Края раны слиплись, и бурый шрам стал похож на молнию. Расстегни и вытащи кости, мышцы, все содержимое этого усталого тела.
– Почему… по кочану. Что ты мне дал? Мне хорошо. Лучше, чем от коньяка. Еще нальешь? Слушай, а ты симпатичный. Сначала я подумала, что урод, а сейчас вот… Но Ванятке изменять не стану. Бедный художник… какая пошлость. Им надо выставляться. И чтобы хвалили. Не свои, свои – не в счет. Другие. Выставки. Отзывы. Публичность. Иначе – смерть. Я видела, как умирала Вера. Никто не понимал. Она изнутри выгорала. Свечка-свечечка-свеча…
– Ты забрала ее серьги?
– Се-е-рьги? – удивленно протянула Полина. – Какие серьги?
– Вот эти.
– Ах, эти… – Она провела пальцем по шраму-шву. – Я не забирала. Мне их отдали.
– Кто?
Сорвалась. Взгляд обрел осмысленность. Руки скрестились перед грудью. Острый нос туфельки ударил в голень.
– Дурочку развести решил? Отвали!
Полина попыталась выскользнуть из ванной комнаты, но Илья перехватил ее. Он взял за руку и сжал, позволяя ощутить, как расходятся свежесросшиеся края раны.
– Отпусти!
Под пальцами вновь стало мокро. Далматова замутило, не любил он все-таки иметь дело с кровью.
– Серьги откуда? – повторил он вопрос и добавил: – Сейчас тебя Герман просто из дома выставит. Обидно, но не смертельно. А вот если в его голове поселится мыслишка, что ты причастна к смерти Веры…
– Из-за сережек? – Полина ощерилась. – Он сам мне их отдал! Сам! В тот же день, как Верки не стало! Принес и кинул, мол, убери… я и убрала. Ясно?
Она говорила правду.
Илья разжал руку и, прополоскав стакан, набрал воды из белого кувшина с краником.
– Выпей.
– Да пошел ты! – Полина выбила стакан из рук, и тот покатился, расплескивая воду. – Псих!
Полина ушла, а он долго оттирал ладонь и манжеты от крови. И если кожа хоть как-то отчистилась, то рубашку следовало признать безнадежно испорченной. Потом Илья вспомнил про Милославу.
Милослава ждала. Она жалась к столбу фонаря, держала себя руками и глядела в небо.
– Замерзли? – вежливости ради поинтересовался Далматов. – Извините. Сложный порез. Кровь не желала останавливаться.
– Следовало обработать рану мочой. Моча – обеззараживает. А здесь хорошо… Спокойно так. В том доме очень душная аура. Из-за смерти. Вера была хорошей девочкой. Доброй. Но очень болезненной.
Снег и вправду шел – легкий, сыпучий, заметающий следы.
– Герман ее лечил, конечно, – снежинки путались в волосах Милославы. – И тем только хуже. Современные лекарства скорее калечат. В природе вся сила.
– Согласен.
– Не лгите. Вы ведь тоже считаете меня дурочкой? Они – да. Им простительно. А Кирочка меня понимал… он, наверное, заработался где-то… или гулять пошел. Погода-то хорошая. Дома мы часто гуляем. Разговариваем. Вот он и решил…
– Вы ему звонили?
Илья не собирался торчать во дворе остаток вечера.
– Нет.
– Позвоните.
Она послушно извлекла из кармана сотовый телефон, обернутый несколькими слоями пищевой фольги.
– От излучения защищает. Вы напрасно телефон в кармане носите. Это грозит бесплодием. И проблемами с потенцией.
– Пока не жалуюсь.
Милослава разворачивала слой за слоем, расправляя фольгу аккуратно. И когда добралась до сути, уставилась на аппарат с видом удивленным.
– Батарея села. Наверное. Я не очень слежу за ним… почти не пользуюсь…
Илья вздохнул и велел себе быть терпеливым.
– Номер помните?
К счастью, номер она помнила. А еще оба они стояли не так далеко, чтобы не услышать веселенькую мелодию. Доносилась она из переулка.
– Кирочка? Кирочка там?
Кирочка лежал у мусорных баков и, судя по слою снега, довольно давно. На теле его грелась черная кошка.
– Ясности все меньше, – сказал Далматов себе, прежде чем набрать номер полиции.
Саломея задержалась в больнице до полуночи. Она подумывала о том, чтобы остаться на ночь – не бросать же Леру в одиночестве, – но позвонил Далматов и спросил:
– Ты где?
Саломея ответила.
– Сейчас буду, – сказал он. – Собирайся.
Лера спала и улыбалась во сне. Одна ее рука лежала на животе, вторую вытянули вдоль тела. Из сгиба локтя торчала игла, продолжаясь прозрачной трубкой капельницы.
– Жалеешь ее? – Далматов появился в палате, и Саломея не стала уточнять, почему его впустили, если больница закрыта. – В жалости нет смысла.
– А в чем есть?
Хотелось спорить, упрямо, по-детски, огрызаясь на доводы разума.
– Ни в чем. Идем. Машина ждет.
Такси. Черная «Волга» с шашечками на дверцах и желтым медвежонком, подвешенным к зеркалу. Медвежонок раскачивается, поворачиваясь к Саломее то одним, то другим боком. В лапах он держит букет цветов. Машина дребезжит. В салоне воняет бензином и кожей. За окнами проносится город.
Куда они едут? Зачем?
Спросить?
Не хочется. Закрыть бы глаза, дышать этой смесью ароматов, которую бабушка называла «Машинель № 5»… Урчание мотора – почти колыбельная. И эта дорога – чем не другая. Тогда за рулем сидела мама, а папа на заднем сиденье пытался читать. Саломея же старалась не уснуть, хотя спать хотелось невыносимо.
Веки слипались. И разлипались – любопытство придавало сил.
– Спи, – говорил папа и подвигался. Его нога становилась подушкой.
– Не спи, Лисенок, – сказал Далматов, касаясь шеи. – Приехали.
Куда?
За город. В сказочный мир, где огромные ели в серебряных шалях и низкая луна. Снежинки кружат в свете фонарей. Дорожки ведут к каменному дому. Он не большой, но и не маленький, с нарядной красной крышей и тремя высокими трубами.