– Любопытство опасно. – Ольга протянула мне сигарету, из тех, тонких, ароматных, что призваны придать облику дополнительную женственность. – Вам ли не знать?
– На что вы намекаете?
Стоит ли говорить, что она не ответила. Да и я не нуждался в ответе. И тем же вечером, поднявшись к себе, запершись изнутри, как делал это с самого первого дня, взялся писать письмо Роберту.
Почему именно сейчас?
Я говорил себе, что причиной тому – высокая вероятность моей смерти, ведь пустыня беспощадна к глупцам, мечтателям и безумцам, уж не знаю, кем именно я являлся. И, выводя слово за словом, я описывал всю мою жизнь, впихивая ее на три листа хорошей писчей бумаги с водяными знаками.
Я старался писать в манере шутливой, как если бы ничего серьезного со мной не могло случиться, но понимал – Роберт сумеет увидеть истину.
Если уж мне суждено погибнуть, то хотя бы попрощаюсь с лучшим другом…
Что ж, теперь он попрощался со мной, и мне придется последовать его примеру.
Итак, покинув Каир, мы взяли курс на озеро Карун, но лишь затем, чтобы, преодолев половину пути, свернуть на запад, туда, где не было ничего, кроме пустыни.
Что сказать о пути? Найдется тот, кто сумеет восхититься красотой пустыни, сравнит ее с океаном, воды которого достаточно плотны, чтобы держать людей и животных. Он расскажет о закатах и восходах, когда раскаленный солнечный диск ныряет или же выныривает из песчаной домны, чтобы раскалять ее изнутри. Он споет о приливах и отливах, об изысканных гребнях барханов и тайнах миражей…
Если найдется тот, кто полюбит пустыню.
Я ее ненавидел. Лишь там, оказавшись внутри этого зверя, я понял, насколько он огромен, насколько ненасытен и жаден до малейшего проявления жизни.
Ольга не солгала. Пустыня – чаша, наполненная песком до краев и треснувшая под его тяжестью. И вот он льется через пробоину, захватывая все больше и больше места… Именно песок злил сильнее всего. Не удушающая жара, когда каждое движение становилось подвигом. Не жажда, к которой я в самом скором времени приноровился. Не змеи, скорпионы и пауки – лишь этим тварям удавалось выживать в аду Сахары, но песок. Порой мне казалось, что я уже сам сотворен из песка. Одно неловкое движение – и я рассыплюсь, а ветер пополнит мною гриву очередного бархана…
И стыдно было, что я, самый молодой и крепкий, оказался и самым слабым. Я не веду речь о бедуине или носильщиках, нанятых Эддингтоном и чувствовавших себя столь же уверенно, как и верблюды. Я говорю об Ольге и самом профессоре, который не растерял былой бодрости, но, напротив, был полон самых радужных надежд.
Ольга… Ольга являлась частью этого мира. Ее животное – тонконогое, сухопарое, предназначенное для скачек, а не перевозки груза, – слушалось ее едва ли не охотней, чем собственного хозяина. И хозяин этот не смел перечить «леди-сагиб». Она же восседала в седле, закутанная в белую мужскую тунику, и казалась мне призраком, ведущим наш караван к погибели. Изредка Ольга оборачивалась, взгляд ее скользил по верблюжьим и человечьим спинам, по мешкам и ящикам, но в конце концов всегда останавливался на мне. И в этот миг я смотрел на нее, в нее, желая победить это существо хотя бы в нехитром состязании.
Ольга улыбалась и отворачивалась.
Вечерами она выходила к костру и садилась на плетеный коврик, который расстилали исключительно для нее. Ольге подавали фарфоровую чашку с кофе и трубку с длинным изогнутым чубуком. Профессор принимал странности супруги с величайшим восторгом.
Однажды – еще в Каире – у нас случился следующий разговор. Мы были в саду, среди роз и других цветов, тоже пышных, ярких, с душными ароматами. Профессор, вооружившись ножницами, срезал бутоны и подавал мне. Щелкали ножницы. Хрустели, брызгали зеленым соком стебли. Розы падали в мои руки, пока в них не оказалась целая охапка, которую я удерживал с величайшим трудом.
– Она любит гозы, – сказал профессор, примеряясь к очередной красавице. – Напоминают о године. Вы знаете, что с ее годиной случилась беда?
– Со всем миром случилась беда, – ответил я.
Раны от войны до сих пор не затянулись, и пусть многие предвещают повторение этой ужасной бури, но даже теперь, находясь на пороге смерти, я не верю. Мир не настолько безумен, чтобы убить себя дважды. Но возвращаюсь к тому разговору, состоявшемуся в безымянный день в одном из каирских домов.
– Втогая фганцузская геволюция, но с куда большим газмахом, – профессора ничуть не смущало отсутствие моего интереса к данной теме. – Больше места, больше людей, больше кгови. Ольге пгишлось бежать. Она из очень знатной семьи! Дгевней!
Острие ножниц уперлось мне в грудь.
– Повегьте, я не шучу. Ее пгедки служили гуским цагям. И Гюгиковичам, и Гомановым.
Русские фамилии в профессорском картавом исполнении звучало еще более чуждо, чем имена египетских фараонов.
– Ей пгогочили великую судьбу! А ей пгишлось бежать. Печально…
– Очень, – я отвел ножницы.
– Ее отец был моим дгугом. И повегьте, все, что я делаю для Ольги, я делаю пгежде всего для него!
– Я понимаю.
Профессор лишь хмыкнул. В тот вечер он заполнил розами дом, и это походило не на дар, но на жертвоприношение черноокой богине тени. И, как подобает истинной богине, Ольга приняла жертву с милостивым равнодушием.
Но в пустыне не было роз, не считая тех, которые ветер рисовал на холстах барханов. А он старался от души, то утихая, то налетая с новой силой. Горячее зловонное дыхание его окружало наш караван. И, лишь на вечерних привалах запах кофе, трубки и костра заглушали смрад пустыни.
Два дня пути после поворота. Шли мы по звездам и чутью безумного опиомана, который пел сутры и смеялся в небо, как будто предлагал богам, прошлым и нынешним, сразиться за его никчемную прокуренную душу. А может, в голове его уже обитали сады и гурии…
Два дня пути.
Еще два дня, и тишина, когда слышно, как сыплется песок, трется песчинка о песчинку. Я не рассказывал Роберту, до чего зловещ этот звук.
Два дня пути… и грязная точка на горизонте. Верблюды, чуя воду, прибавляют шагу, и люди тянутся следом. Носильщики – те же животные, но менее устойчивые, поскольку на двух ногах сложно удержаться.
Проводник кричит, машет рукой.
Оазис.
Десяток пальм. Грязные сооружения из полотна и пальмовых листьев. Хилый скот. Верблюды. И люди. Они встречают нас с навязчивой гостеприимностью. И профессор решает задержаться.
– Надолго? – спрашиваю у него.
Я не доверяю этим людям, смуглым, юрким, как песчаные ящерицы. Я хочу убраться в пески. Но профессор отказывается.
– Несколько дней, – говорит он мне, обмахиваясь пробковым шлемом. Лицо Эддингтона за время пути покраснело, да что там – просто спеклось. Нос и щеки его шелушились, а лоб разделился на две части: верхняя – молочно-белая, нижняя – ярко-красная, с волдыриками ожогов.