Дом уже обыскивали, пускай следы обыска и припрятали стыдливо, распихав вещи по шкафам и вымыв запятнанный ногами пол. Но на зеркале остались отпечатки пальцев, а на стене – пустые рамки. Фотографии лежали ниже.
Свадебная – Елена на ней почти прекрасна в розовом костюме с отложным воротником. Но лицо ее портит выражение строгое, непримиримое. С точно таким же взирает она на младенца, а после – и на гроб.
В гардеробе скудно вещей – пара юбок, пара блузок все того же траурно-черного цвета. Искусственная дубленка. И пуховик с затертыми рукавами. Коробка с ботинками, и вторая – с сапогами. Обувь упакована аккуратно.
Белье разложено по комплектам. А комплекты – по цветам. На дне стопки чисто белые простыни. Наверху – темно-синие. Еще немного, и траурная чернота добралась бы сюда.
Но тетради нет, той самой тетради в клеточку, из которой был вырван лист. И ручки нет. И клетки для голубя, хотя сам он, утомленный дорогой и солнцем, живет, возится в сумке.
Голубя Саломея извлекла, усадила на подоконник и спросила:
– Ну и что мне с тобой делать?
Сама же себе ответила:
– Искать голубятню.
Тамара решила сбежать, решила еще тогда, когда увидела Елену. И, вернувшись в комнату, только и думала, что о побеге. Тамара прятала эти мысли на самое дно, закидывая их другими. Она не знала, почему, но твердо была уверена – Василий не одобрит.
А он такой заботливый… почти как надсмотрщик, который ни на секунду не оставляет осужденного. В тот день, уже вечером, Василий пообещал:
– Ждать недолго.
Тамара же, ошалевшая от допросов, не поняла и потому спросила:
– Чего ждать?
– Продажи. Ну ведь понятно все. Елена – убийца. Она умерла. И дело будет закрыто.
Василий стоял у окна, вполоборота, и резкие линии профиля как будто вырезали на этом лиловом, аметистовом стекле.
– Соответственно, дом возможно будет продать.
И голос спокойный, умиротворенный даже. Улыбка эта. Чему улыбается он? Не чужой ли смерти? Или свободе, которую получил с ней. Закрыть дело… продать дом…
– Давай уедем, – робко попросила Тамара, уже зная ответ.
– Нет.
Василий не стал объяснять, как не стал и успокаивать ее, но лишь распахнул окно, впуская вечернюю прохладу и похоронный скрежет кузнечиков.
– Я… я уеду. Ты останешься, – Тамара присела на кровать и ладошками накрыла колени.
Разве многого она просит?
– Ты справишься сам. А мне будет лучше в городе. Мне к врачу надо!
И этот аргумент вдохновил ее саму. Конечно же, ей надо к врачу! Столько волнений не могли не сказать на ребенке.
– Нет, – ответил Василий.
Он стал у окна, опираясь острыми локтями в подоконник. Скрюченные пальцы сдавили щеки, и лицо сделалось узким, некрасивым. Он ведь и прежде красотой не отличался, и когда познакомились, показался простоватым, наивным.
Томочка думала, что она умнее мужа.
– Спать ложись, – произнес он, не глядя на Тамару. Смотрел лишь в сад, в котором стремительно обживалась ночь.
– Я… я есть хочу.
– Я принесу, – Василий резко развернулся и оказался вдруг рядом с Томочкой. – Ложись!
Он не уложил, он толкнул Тамару, опрокидывая на кровать. С силой вжал в матрац и держал, вглядываясь в лицо. Томочка лежала смирно. Она и дышать-то боялась, потому как человек, выглядевший ее мужем, пахнувший, как ее муж, обрядившийся в его одежду, все-таки отличался. В нем не было и тени Васиной доброты.
– Чего тебе принести? – спросил он равнодушно.
– М-молока, если есть. И батона. Да… неважно. Чего-нибудь.
Он кивнул и убрал руки. Встал. Вышел. Хлопнула дверь, и Томочка зажмурилась.
Она сбежит. Непременно сбежит. Куда?
Неважно, главное, чтобы отсюда.
Ласково, утешая, заворковали голуби. Птицы были столь близко, что Тамара опасалась открыть глаза, ведь тогда выяснится, что птиц в комнате нет. И значит, Тамаре мерещится.
А галлюцинации – признак сумасшествия.
– Мой совсем крышей подвинулся, – Татьяна нервно расхаживает по комнате. Комната полупустая. Окна от потолка до пола – стеклянная стена с узкими деревянными рамками. Три других уже нарядились в английские обои, салатовые, с посеребренными листами папоротника.
В комнате, кроме Татьяны и Тамары, никого. Мама где-то рядом. Ее голос доносится сквозь стены и переборки, перекрывая визг дрели. Татьяна останавливается в углу и повторяет:
– Мой совсем крышей подвинулся.
– С чего ты взяла? – Тамара сидит на козетке. У козетки гнутые ножки. А обивка ее – та же зелень с папоротниковыми листами.
Лист папоротника называется вайя. Это Томочка помнит со школы, но не потому, что ей папоротники интересны, совсем нет, но слово-то красивое.
– Голуби ему мерещатся. – Татьяна замирает и окидывает сестру придирчивым взглядом, в котором нет ни тени любви. – Ты на бухгалтершу похожа.
– Где мерещатся?
– Везде. Из-за этой твари… она ему написала, представляешь? Невиновна! А кто виновен? Я, что ли?
– Он тебе сказал? – Эта тема болезненна для Томочки. Ей совсем не хочется вспоминать тот скандал и мамины слезы, и очередной скандал Татьяны, и мрачное молчание Булгина.
– Нет. Я письмо прочла… случайно. Тебе нельзя так зачесывать волосы. У тебя лицо исчезает. И платье это… Ну Томка, ты чего? Ты так никогда замуж не выйдешь. А если выйдешь, то черта с два муженька удержишь… сволочь он! Ну сколько можно? И ведь клялся же, клялся… – Разворот на каблуках.
Татьяна любит каблуки, особенно шпильку. Обувь помогает держать осанку. А юбка средней длины подчеркивает изящную линию голени.
Татьяна умеет выбирать наряды, а Томе остается лишь учиться. Мама тоже вечно повторяет, чтобы Тома училась, и лучше, если не у книг, а у сестры. Та ведь себя удачно реализовала.
– Ты мамке не говори, ладно? – Татьяна начинает раскачиваться, опираясь то на носок, то на каблук. Она с упорством, свойственным ей с детства, расшатывает ненадежную опору обуви, словно желает разрушить эти замечательные лаковые туфельки. – Он мне опять изменяет…
Кричать шепотом сложно, но у Татьяны получается. Теперь она некрасива. Верхняя губа задирается, жмется к переносице. Нижняя отвисает до самого подбородка. Ломается аккуратная линия бровей, а на лбу вспухает нервная жила.
– Р-роман у него. Думает, я не знаю. Я не слепая. И не глухая. Ничего… пусть бегает. Не убежит.
– Тань, ты чего такое говоришь?