Перво-наперво следовало сказать, что он как нельзя более соответствовал фамилии. Был он до того тих, что порой Глаше начинало казаться, что там, за стенкою, никто и не живет. Так ведь не бывает, чтобы человек беззвучен был? Вон, у Льва и Марфы патефон играет вечно, Манька-зараза без патефону песни орет, особенно когда после ночной является. У Первилиных младенец пищит вечно, у Сяговых – железом гремит. У Пашки бабка с невесткою, Пашкиною мамкою, лается. А у Тихого – тихо. Глашка и ухо к стене прикладывала, и стакан, силясь услышать, что происходит за тонкою дощатою перегородкой, но вскорости уставала слушать тишину и отступала.
Во-вторых, Федора Федоровича боялись взрослые. И это тоже было удивительно: стоило появиться ему в коридоре, и закрывались двери, обрывалась музыка, замолкали Манька и Пашкина бабка, младенец и тот переставал плакать, точно и он чувствовал нечто такое, чему Глаша не могла подобрать определения.
В-третьих, загадкою для Глаши оставался род занятий Федора Федоровича и то, как он, почти не покидая квартиры, умудрялся работать? Она даже поинтересовалась у мамы, не является ли сосед тунеядцем, а мама в ответ велела не лезть, куда не надо.
В общем, такая вот престранная личность.
– Помнишь, – Пашка придвинулся ближе и зашептал, ткнувшись холодным носом в ухо. – Он на той неделе выползал? В магазин? Ну я к нему и заглянул!
– Врешь.
– Да честное пионерское! Не вру я! Я через окно, с той стороны, но… только поклянись, что никому не скажешь!
– Клянусь, чтоб мне землю есть! – Глаша торжественно подняла руку, и Пашка, удовлетворенный словом, кивнул, сунул руку в карман и вынул ключ. Обыкновенный желтый ключ с круглой головкой и длинным зазубренным языком. Такой и у Глаши имелся, ну почти такой.
– Видишь? Я у бабки взял. А что, у нее ото всех дверей ключи есть, она же старшая по квартире, и от егоной тоже, и я взял. Пойдем?
– К нему? – Глаша коснулась ключа – горячий и мокрый от пота Пашкиных ладоней. Нужно сказать, чтоб вернул, чтоб сегодня же, пока бабка не заметила, пока Тихий не догадался. Пока беды не случилось.
– К нему. Проверим, а то вдруг он – шпион английский? Или французский?
Глашино сердце забухало от волнения. Страшно ей было и за Пашку, который на подобную авантюру решился, и за себя, потому как знала – не хватит сил Пашке отказать. Не сможет она не участвовать, потому как прав Пашка: вдруг да шпион товарищ Тихий. А раз так, то Глаша, как пионер и отличница, должна его разоблачить.
– Не забоишься? – Пашка насупил брови.
– Нет.
– Тогда на, спрячь, а то у меня бабка найти может, вечно она по карманам лазит.
На том и решили. Ключу нашлось место в Глашином ранце, а Пашка принялся ждать подходящего для вылазки момента. И не прошло и недели, как он наступил.
Туман, не сиреневый, а мутно-желтый, в белые молнии, в белые трещины, которые порой разрастались, ломая роговицу глаз болью, соединялись друг с другом и вспыхивали яркими пятнами. Тогда он закрывал глаза и стонал.
Хотя, возможно, стонал кто-то другой, тот, который дышал и ходил, изредка касался лица холодными пальцами или даже шершавой, с налипшими кусочками снега рукавицей. Этой же рукавицей лез в рот, раскрывая губы, царапая десны и впихивая между стиснутыми зубами пластмассовую соску.
Впрочем, человек не сердился, глотал воду, стараясь не захлебнуться, и, случалось, думал о побеге. Он не помнил, откуда и куда надо бежать, как не помнил и зачем. Более того, он не помнил ничего о себе или этом месте с туманно-желтым светом, однако мысль сидела плотно.
Это она рождала трещинки. И больные роговицы. И еще обрывки чужих желаний: собственных у человека не осталось.
– Вы не имеете права! – этот голос был чем-то новым, от него туман упал на лицо душной дерюгой: воняет кислыми огурцами и свежей свеклой.
– Вы не имеете! Вы не можете! Выпустите меня отсюда! Выпустите! Я… я жаловаться буду!
Какая громкая.
– Да убери ты свои лапы!
Визг, стук, снова визг и сопение, треск чего-то, удар и опять удар, уже о пол – или стол? – на котором лежал человек. Дерюга-туман съехала с лица и утянула человека следом. Шлепок. Руки саднит, а в животе – дыра. Как его зовут?
Это важно – вспомнить имя.
И сбежать.
– Пожалуйста, – взмолился голос, – отпустите меня! Пожалуйста.
Скрипнула дверь, раздались шаги, и в поле зрения человека показались ботинки: высокие, на толстой ребристой подошве, с носами-панцирями на блестящих шурупах и желтыми шнурками. Смешные ботинки: человеку вдруг подумалось, что если он способен видеть смешное, то не все потеряно.
– И зачем ты ее приволок сюда? Ну скажи, зачем? – мягкие ноты, но по спине холодом. Неприятно, страшно – оказывается, лучше смех, чем страх. – И объясни, какого вообще трогал?
Бормотание. Визг и звук пощечины.
– И Сему уронили. Как же так? А вдруг у него в голове что-то сотрясется? В мозгах поломается, а? – Ботинки приблизились, потом человека накрыло тенью и рука – другая, теплая, мягкая – легла на лоб, на глаза. – У него мозги не чета твоим – золото. Правда?
Мозги-ум-открытие. Идея. Спрятать записи. Спрятаться. Нашли. И теперь… теперь его убьют?
– И сколько ж ты ему вкатил, что до сих пор лежмя лежит?
– Ну как Марик сказал… добавить надо было, – этот рокочущий, камни с горы, мотор внедорожника. Что такое внедорожник? «Мерс» покупать надо. Он и собирался. Собирался ведь?
– Один недоучка другого учит. Потравите гения, будете сами за него пахать. – Пальцы скользнули на шею, прижались, замерли. Чуткие пальцы, хитрые пальцы, эти пальцы надо обмануть, сбежать песочком из горсти. А он сумеет?
Сумеет. Он уже убегал. Он расслабился, но теперь.
– В общем так, больше никаких доз. И помой ты его наконец, а то стоять же невозможно! Нехорошо, гений, а весь в дерьме, прости господи.
– Мне за ним? – рокот нарастает, сейчас лавина сойдет с горы и погребет наглеца. Не сошла, не погребла, остановилась перед небрежным:
– Тебе, дорогой мой, тебе. Ты ж его до такого состояния довел. И накорми. Смотри у меня, Лысый, не доиграйся. В отличие от тебя гений – товар штучный, я в него уже вложился крепко, и если чего – ты мне вложенное до копеечки вернешь, а потом еще и добавишь на то, что я мог заработать, но не заработал из-за твоей дури. Как это? Упущенная выгода? А я выгоду насчитаю.
– А… а она пусть уберется! – нашелся рокот. – Ей делать нечего!
– Пусть.
– Я не хочу…
– Не хочешь, не надо. Тогда в расход. Да, да, милая, а что ты думала? Мне вот за так с тобою возиться? С какой это стати? Так что либо приносишь пользу, либо тебя выносят, и уже совершенно бесполезной. Андерстенд? И не надо плакать.