Вот длинный и тощий, с горбатой спиной и дрожащим хвостом, совсем как Лев Сигизмундович, а рядом с ним пухлая, черного окрасу, с желтоватыми длинными зубами и настороженным взглядом – вылитая Марфа. В соседней клетке немая, но беспокойная Манька-зараза, а там…
Крыс было столько же, сколько жильцов в квартире. Как это Глаша прежде не замечала этого? Или это попросту не казалось важным и интересным? А тут… вот выводок розовых крысят, которые вряд ли доживут до конца месяца – у Первилиных младенцы быстро умирают.
А вот эта неряшливая, с клочковатым мехом и лысой полосой по хребтине появилась недавно. Откуда? Тихий ведь не выходил из квартиры. И куда исчезла парочка, прежде занимавшая клетку?
Ненужные вопросы, в конце концов, не крысами заниматься надо, а соловьем, кажется, Глаша знает, как его оживить.
А крысы… пусть себе живут. Прав Пашка, не нужно бояться крыс – они ведь за сеткою.
Яшенька ждал Глашу на пороге комнаты, он был в новой кофте, тоже женской, с растянутыми рукавами, которые сползали до кончиков пальцев и еще ниже, собираясь у локтей и запястий крупными складками, прикрывая раздутые руки. Горбатая спина, белый платок, завязанный крупным узлом на брюхе, рыжие волосики, выбивавшиеся из-под детского чепчика.
– Глашенька? А я тебя жду, девочка моя. Я давно хотел с тобой поговорить. Знаешь, я думаю, что это неправильно – такой маленькой девочке жить одной. Маленьким девочкам следует жить с родителями, – Яшенька говорил это, причмокивая и присвистывая в дырку от выбитого зуба. – А ты одна…
Глаша хотела пройти мимо, но Яшенька схватил за плечи, наклонился и прошептал:
– Сиротинушка? Бедная, бедная деточка, на вот тебе, – протянул карамельку. – Кушай, кушай, а то худенькая вся, бледненькая, слабенькая… приходи ко мне в гости, у меня много всего интересненького есть. Тебе понравится.
Карамельку Глаша съела, о приглашении забыла, но вот Яшенька не собирался забывать о соседке. Вероятно, ничего бы и не произошло, не случись Федору Федоровичу уехать.
Яшенька вечером поскребся и, не дожидаясь приглашения, вошел в комнату, стрельнул по углам внимательным взглядом, всхлюпнул носом и заявил:
– А как это вышло, что ты одна осталась? Нехорошо, милая, нехорошо.
Глашу его визит разозлил – она снова занялась соловьем, только-только разложила шестеренки, пружины, шурупы, гайки, проволочки, колесики и прочее, скрывавшееся внутри железной птицы, а тут гость.
– А ты кушала, девочка моя? Хочешь пряничка? – Пряничек Яшенька достал из-за пазухи, сдул прилипшие крошки, стряхнул белые пуховые нити и протянул Глаше. – Кушай, сироточка, кушай. Я сироточек люблю, я сироточек…
Ну почему она просто не может сказать, чтобы он ушел? Написать? Глаша схватилась за тетрадь, подаренную Федором Федоровичем специально разговоров для. Яшенька вывернул шею, силясь разглядеть написанное.
– Уйти? А как же я уйду, сладенькая моя, когда ты тут одна? Это нехорошо – бросать маленьких девочек в одиночестве. Мы подружимся. Мы обязательно подружимся. Хочешь, я подарю тебе куклу? У меня есть. Красивая.
Он протянул руки, показавшиеся вдруг длинными и цепкими, попытался ухватиться за кофту, но Глаша выскользнула.
– Сюда иди! – неожиданно зло рявкнул Яшенька. – Слышишь, убогая? Сюда. А не то худо будет! Всем вам тут худо будет!
Глаша скрутила кукиш. Ей было весело: Яшенька неуклюж, Яшенька не крыса даже – жаба. Старая жаба в пуховом платке.
– Вот увидишь, – пыхтел он, обходя стол. – Увидишь, негодная девчонка. Я и Сягиных посадил, и этого твоего к стеночке поставлю. Как врага народа! Как шпиона! Как…
Жаба. Но до чего уродливая. И до чего нелепая. Грозится? Пускай: Федору Федоровичу ничего не грозит, это Глаша знала совершенно точно, и потому показала Яшеньке язык. А потом ловко проскользнула под столом и выбежала из комнаты. Куда идти, она знала.
– Да что вы себе позволяете, гражданин! – Яшенька верещал, цепляясь лапками за руку Льва Сигизмундовича. А тот, будто и не слышал, как трещит кофта, и не видел, что Яшенькины ботинки оторвались от пола, тянул вверх. – Я… я на вас найду управу! Я на всех вас управу найду!
– Лева, отпусти его, – сказала Марфа. Взгляд ее был странен, и Глаше показалось, что сожаления в нем больше, чем злости. Но о чем она жалеет? И почему на самом донышке диких Марфиных глаз поселился страх? – Отпусти. Ни к чему связываться.
– Отпущу, но сначала…
Удар – не кулаком, а раскрытой ладонью. Пощечина всего-навсего, но голова Яшеньки мотнулась влево, запрокинулась, и из рассеченной губы потекла кровь.
– Ну, собака, сдохнуть тебе! – прошипел он. – Я сам позабочусь, чтоб и ты, и жена твоя… враги народа, белая кость, империалисты, сволочи…
– Оставь, Лева.
– Всех вас к ногтю, к стенке, к стеночке за то, что кровь народную пили…
Глаше стало скучно слушать, она бы ушла, если бы Марфа не держала за руку. Крепко держала, даже больно, как будто винила в чем-то.
А Лев Сигизмундович жену послушался. Яшеньку он не отпустил – толкнул так, что тот, врезавшись в стену, сполз, закрывая разбитое лицо руками.
– Сгною. Убью. Сволочи…
– Пойдем, – Марфа схватила мужа за рукав. – Пойдемте чай пить… ну его…
Чай и вправду пили. Латунный, начищенный до блеска чайник, нарядные кружки из тонкого стекла, которое, может статься, и не стекло – настоящий фарфор. Белая тарелка с тонко нарезанным хлебом и кусочек масла.
– Нет, Лева, ты был прав и не прав, – Марфа говорила вполголоса, да еще и рот ладонью прикрывала, оборачиваясь на Глашу. Глаша делала вид, будто она совсем уж придремала на низенькой тахте, и в общем-то не врала: в сон клонило неимоверно, и если бы не разговор, Глаша непременно бы заснула.
– В чем я был не прав? Ты считаешь, что я должен был отвернуться? Позволить этому чудовищу тронуть девочку? Марфа, я тебя совершенно не узнаю! Когда ты успела стать такой?
– А когда ты, Левушка, успел позабыть, что бывает с теми, кто становится на пути пролетариев?
Сухой голос, слова, как веточки, трещат, ломаясь в Марфином горле:
– Ты представляешь, что он способен сделать? И сделает? Девочка не свидетель, она нема, ко всему несовершеннолетняя.
– Тихий…
– Я не уверена, что он вообще вернется. Он ведь из наших, а это опасно, вне зависимости от чина. Он не станет помогать уже потому, что беспокоится за Глашу. Проклятый ребенок.
Она, Глаша, проклятый ребенок? Если разобраться, то она, во-первых, уже и не ребенок, а во-вторых, в проклятья не верит.