– Прекрати! Если уж кого винить, то меня! Меня, Марфа, я нашел этот путь, а он лишь последовал… и да, ты ведь хотела спросить, не продолжаю ли я работу теперь? Нет. Он ждет, он надеется, что я передумаю, – какой мечущийся голос, волнение – разноцветное, похожее на стекло в волшебной трубке Федора Федоровича. Синие-зеленые-красные-желтые камушки, поворот – и картинка. Еще поворот – и другая. Только вот теперь Глаша не видит в этих картинках того, что привлекало ее прежде, – механической красоты. – Он уговаривает. Но я сказал, что не стану… я ошибался, Марфа.
– Ты сполна заплатил за ошибки. И я заплатила.
– А Глаша? Ее-то вина в чем? Она ведь сама не ведает… счастливо дитя, дремлет в райской неге, а плоды познания гниют на ветвях, ибо горьки они.
– Прекрати!
Глаша сквозь прищур видит, как взлетают руки-крылья Марфы, волнуя воздух. – Забудь.
– Как забыть-то? Я, как старозаветный Адам, согрешил, сам того не ведая, но грех мой пал не на меня, но на невинных.
Скучно. Но Глаша продолжает слушать, потому как вертятся-крутятся осколки стекла в тубе, сплетаются слова в знание, которое, как знать, пригодится.
– Единственное, что я могу теперь – лишь защитить ее. Хотя бы от того подонка.
Молчание. Дыхание. Капель за окном и тяжкое похрустывание больных костей дома. Крысы бегают…
– Лева, ну ты же понимаешь, что я говорю правду? Ты ничего не можешь изменить для нее. И ничего не мог с самого начала, с первого опыта. Так стоит ли жалеть о несделанном? О том, над чем ты бессилен?
– Но мальчик же умер, – Лев Сигизмундович тоже перешел на шепот, но у него шепот выходил громким, как если бы кто-то дул в трубу. – Умер мальчик!
– И все винили Тихого. Но ты же знаешь, что Тихий – лишь механик, он ничего-то там сделать не способен, а вот девочка… девочка сама бы справилась с Яшкой. Ей теперь доступно много больше, чем тебе или мне. Просто она пока не понимает…
Откуда Марфе все это известно? И догадывается ли она о другом, о чем сама Глаша старалась не думать, – о маминой смерти.
Пашка сказал, что смерть – это даже хорошо, это как если бы уйти в другой мир, туда, где цветы разговаривают, механические соловьи поют, а из зеркала и бумаги можно сделать озеро.
Про озеро Глаша придумала сама, и ей понравилось. Завтра она попробует.
И завтра она поговорит с Марфой.
С Яшенькой же… пожалуй, Глаша знала как поступить.
Белая роза, точнее уже не белая, но бледно-розовая, с россыпью багряных веснушек по лепесткам, с зеленым хвостиком стебля и слабыми, увядшими листочками. Одна для мамы, вторая – для Яшеньки. Дверь отворится беззвучно, и половицы не станут скрипеть, они понимают, что Глаше нужна тишина.
В Яшенькиной комнате воняет, а сам он спит не на кровати, но на груде тряпья, укрываясь лисьей шубой гражданки Сягиной. Под Яшенькиной головой грязный тюк, прикрытый простыней, на него-то Глаша и положила цветок, сказав:
– Уходи.
Лепестки розы согласно шевельнулись, а рот приоткрылся, втягивая Яшенькино дыхание.
К превеликому облегчению жильцов, Яшенька по кличке Свисток наутро слег, а к вечеру и вовсе преставился. Отчего – жильцы старались не думать.
А спустя два дня, как раз к похоронам, вернулся Федор Федорович Тихий.
Мальчик смотрел молча, он думал. Он прежде никогда не думал так, как сейчас, и более того, мысли эти внезапные казались правильными. И Тень, словно догадываясь, а может и наверняка зная об их содержании, мурлыкала. У Теней тоже есть представление о справедливости.
Впрочем, они очень сильно отличаются от человеческих.
– А дальше? – наконец мальчик нарушил тишину замершего сна. – Мне нужно знать, что будет дальше?
– Ты спрашиваешь?
– Я хочу. Но я не уверен.
– Тогда смотри. Это будет совсем особая история.
Марика перехватили у черного хода. То ли Громов знал, куда идти, то ли просто повезло, но когда под колеса громовской машины в попытке скрыться, прежде чем заметят, метнулась неуклюжая тень, Ефим подумал: вот она, судьба.
Он толкнул дверцу, выскочил и понял, что Громов все равно оказался быстрее.
– Ну что, скотина, – сказал он, поднимая Марика за шиворот. – Поговорим? Давай, колись, за что ты Анечку убил?
– Отпусти! – взвизгнул Марик, слабо дергаясь. Тяжелая дубленка, за воротник которой его и держал Громов, стесняла движения, да и само положение Марка было незавидным. Ножки его не доставали до земли, ручки хватались за воздух, а лицо почти исчезло в складках шарфа.
Карлик. Маленький злобный карлик, пойманный рыжим великаном.
– Ефим, багажник открой, – велел Громов, и Ефим подчинился. Запихивали вдвоем, Марик визжал, отбивался, грозился судом и милицией, даже плюнуть попытался, но слюна беспомощно повисла на нижней губе.
Губе, как бы ненароком разбитой Громовым.
– Это за Анечку, – объяснил он позже, в машине. – Аванс. А то ведь думает, скотина, что вывернется, что я его просто попугаю… Что, страшно?
Не то чтобы страшно, скорее жутко, в ранних сумерках лицо Громова приобрело мертвенный, серовато-лиловый оттенок. И выражение весьма специфического толка. Нет, Марику Ефим не завидовал.
– Он нам скажет, все скажет. Направо пойдет, песню заведет, про то как сдавал, продавал, готовился, налево – сказку поведает. Любишь сказки, Ефимушка?
Громов вдруг захохотал, запрокинув голову, показалось – сошел с ума, сейчас бросит руль или вывернет так, чтобы на встречку, в стену.
Но нет, успокоился, замолчал, уставился на дорогу. Слева и справа солдатский строй фонарей, прямо – белая линия разделительной полосы, почти сливающаяся с серым, снежным асфальтом. На обочинах снег другой, почти чистый, мерцающий. За обочиной дома и люди. Просто еще немного города.
Время. Мало времени осталось, сжимает запястье ремешком от часов, поторапливает.
– А если он ничего не знает?
– Марик? Ну, тогда, друг мой, во-первых, я удивлюсь и очень сильно, потому как Марик – скотина хитрожопая, а такие всегда и все знают. А во-вторых, ты попрощаешься со своею Дашкой. Кстати, про Ольгу уже все? Вычеркнуть из памяти?
– Мы давно уже, – сказал и подумал, что на самом деле не так и давно, что она звонила когда-то, хотела чего-то, что жила рядом, а теперь он и лица не помнит, и вообще ничего не помнит, только то, что волосы у нее были длинные, русалочьи.
– Давно… давным-давно, в далекой-предалекой галактике, – начал было Громов, но оборвал сам себя. – Сначала допросим, потом решим, чего и об чем он знает. Но я из него, урода, душу вытрясу. А ты не мешай, понял?