— Ничего не понял, — признался он. — На вид вы самые настоящие люди.
— Но люди есть разные. Например, по виду такие же, но людоеды. Их называют летариями. А мы — гои. Слышал? — военный налил ему чаю из термоса.
— Нет, не слышал. — Святик высвободил отогретую руку из-за пазухи женщины, взял из рук военного кружку.
— Ты помнишь отца?
— Помню… А почему в вашей бутыли вода не остывает? Она сама делается кипятком? Без дров? Без огня?
— Без огня ничего не делается, — ответили ему. — А этот термос существует, чтобы долго хранить тепло.
— Нет, ну так похож! — снова обрадовалась женщина. — Ему интереснее существование огня, чем хлеба. Не боится смерти и не снится пища!
— Может, ты наврал нам? — с надеждой спросил другой. — С фамилией?
— Нет, не наврал. Я Насадный.
— Погоди, а как звали твоего отца?
— Людвиг.
Они вновь обрадовались, засмеялись, и этот смех среди заваленного снегом, стынущего, полумёртвого города показался диким.
— Ну вот! Вот! Правильно! Людвиг! Его отец — Людвиг!
— Но фамилия — Насадный, — с сожалением произнёс Святик — так не хотелось разочаровывать этих гоев.
— Фамилия может быть какая угодно, — в ухо проговорила женщина. — Главное, твой отец — Людвиг.
— Мама всё время ждала, — вставил Святик. — Придёт помощь… От папы! Он пришлёт за нами и вывезет из блокады.
— Вот он нас и прислал!
— Он воюет?
— Сейчас воюют все. И твой отец тоже усмиряет войну.
Военный поднял Святика и понёс по занесённым трамвайным путям.
— Поедешь с нами! Ты же хотел в эвакуацию? На Большую землю?
— Мама хотела, но нас всё время вычёркивали из списков и в грузовиках не хватало места.
— Летарии вывозят своих детей, а ты им не нужен.
— А мама? Мы её тоже возьмём?
— Нет, Насадный, — мягко и строго проронил согревающий. — Мы берём только детей.
— Тогда я не поеду, — с тоской выдавил Святик и попытался освободить ноги из тесных брюк женщины. — Без меня она погибнет.
— Она не погибнет. Мы оставили ей много продуктов и лекарств.
— А долго будет эвакуация?
— На время блокады. Через год её снимут, но ты вернёшься лишь через два.
— Почему через два? — испугался он.
— Тебе нужно учиться, закончить хотя бы два класса. Ты и так отстал от своего возраста, не ходил в школу…
— В Ленинграде давно не учатся в школах…
— А на Большой земле ты станешь учиться.
— И зубы вырастут? — с надеждой спросил Святик о самом сокровенном желании.
— У тебя вырастут отличные зубы! — засмеялись военные. — И большие кулаки! Ты сможешь постоять за благородных людей и никакой летарий не сможет отнять у тебя валенки.
Его принесли в трамвай, где было удивительно тепло и где сидело уже десятка два таких же блокадников, как он. Многие спали, сытые и разморённые, некоторые ещё ели бутерброды с маслом и сыром, запивая горячим чаем.
Стояли так долго, до ночи, а люди в военном приводили и приносили новых детей, отогревали, кормили и укладывали спать. Наконец, ночью трамвай тронулся и покатил по расшатанным рельсам куда-то прочь из города, над которым повисли необычно яркие звёзды. Однако дети вокруг говорили, что это летят тысячи зажигательных бомб…
И это было последнее, что он запомнил о блокадном Ленинграде.
* * *
Спустя ровно год наши войска и в самом деле прорвали блокаду, а ещё через год Святослав вернулся домой вместе с другими беженцами. Мать за это время поправилась, вылечилась от ревматизма, помолодела и ходила на работу в Управление железных дорог. В Ленинграде начали открывать школы и экзаменовать детей, чтобы определить, с какого класса продолжать учёбу. Мать привела его с расчётом отдать в первый, но он сам встал в группу пятиклассников.
— Вообще-то мне можно и в восьмой, — сказал он. — Только по возрасту не примут. А сюда, может быть, и возьмут…
Он походя ответил на все вопросы по основным предметам, однако из-за малых лет ему разрешили учиться лишь в третьем. А когда спрашивали, откуда у него такие знания, Святик отвечал, что учился в эвакуации, и этого было достаточно: люди после блокады не особенно-то проявляли участие в чужих судьбах, ибо от своего тяжкого горя и нужды утратили способность к сопереживанию и чувствительность.
Пока учился в младших классах, осваивая дома программы восьмого, девятого и десятого, и пока жили в старой квартире на Пятой линии, помнил многое из того, что приключилось с ним. Только вот память эта имела свойства, такие же как чувства: всё невостребованное постепенно стиралось, исчезали детали, подробности. И напротив, сознание наполнялось деталями и подробностями текущего времени.
Однажды, весной сорок пятого, они с матерью вернулись с разборки завалов и обнаружили в своей квартире полтора десятка подселённых соседей, и не ленинградцев вовсе, а беженцев из западных районов, которым захотелось жить в Ленинграде. Тогда это было возможно, власти стремились заселить полуопустевшие города, чтобы восстанавливать народное хозяйство. Правда, соседи не работали, а только спекулировали, заваливая квартиру дефицитными товарами, к тому же оказались каким-то одним большим семейством или кланом, громким, крикливым, вечно конфликтующим между собой, но до поры, пока рядом нет чужих. Как только Насадные появлялись, они мгновенно объединялись и наваливались скопом без всякой причины. Впрочем, причина была: старожилы этой квартиры, мать с сыном, мешали семейству, занимая небольшую комнатку с окнами во двор, а поводом служил выломанный за блокаду и сожжённый паркет.
В течение нескольких месяцев подселенцы сделали жизнь невыносимой.
И тогда ещё Святослав помнил и понимал, что люди эти — из породы земноводных и бесполезно с них чего-то требовать, их следует принимать такими, какие есть. Будучи мальчиком, он ещё знал, что произошедшие от приматов люди не внемлют голосу чувств или разума, не поддаются перевоспитанию, не меняют характера, поскольку их сознание глухо к проявлению благородства и потому они не могут оперировать такими понятиями, как честь, достоинство, справедливость, благодарность. Примитивное мышление и врождённые рефлексы толкали их к захвату и освоению жизненного пространства, добычи пищи, денег, состояния и особенно — золота. Они тряслись при его виде, теряли всякий человеческий облик, а порой — остатки разума.
Он понимал, отчего всё это происходит, но тогда ещё помнил, что давал клятву гоям никогда не произносить вслух название их породы, не корить происхождением, дабы не унижать их ещё ниже, не вытравливать зачатки человеческого. Напротив, стремился поднять их до своего уровня, терпеливо внушать благородные мысли и просвещать разовые, как бумажные стаканчики, их души.