— Какие бумаги?
— Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чём я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел стать на колени. Но я очень громко сказала:
— Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадёжное лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я всё-таки виновата, что он так мучится и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал.
— Миша, — снова сказала я, начиная волноваться, — поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Всё равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моём отце, в то время как о нём уже пишут во всех газетах. Они мне нужны — лично мне и никому другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошёлся по комнате. Он подумал о Сане.
— Ничего не дам! — грубо сказал он.
— Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь — то, что вы мне писали.
Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушёл и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что-нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стала слушать. Ничего… только где-то льётся и льётся вода.
— Миша!
Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним: в комнате было полутемно, он не зажёг света.
— Я сейчас приду, — внятно сказал он не оборачиваясь.
Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым.
— Что вы делаете? Вы сошли с ума!
— Идите, я сейчас приду! — сердито повторил он.
Через несколько минут он действительно пришёл — без воротничка, с красными глазами — и принёс четыре обыкновенные синие тетради.
— Вот они, — сказал он. — Никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите.
Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла одну тетрадь, и там оказалось что-то печатное — точно вырванная из книги страница, — но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только поблагодарила очень вежливо:
— Спасибо, Миша.
Я вернулась домой, и прошло ещё несколько часов, и прошёл долгий вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую птицу.
Передо мной лежали четыре толстые синие тетради — старые, то есть дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма «Фридрих Кан». На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с тенями: «Чему свидетель в жизни был» и дата — 1916. Мемуары! Но дальше шли просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде никогда не слышала: «Биржевые ведомости», «Земщина», «Газета Копейка». Вырезки были наклеены вдоль во всю длину столбцами, но кое-где и поперёк, например: «Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма!
1)Молебен перед отправлением.
2)Судно «Св. Мария» на рейде».
Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких «бумаг», как в разговоре с Иваном Павлычем я поняла это слово, тут не было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во Владивосток вдоль берегов Сибири.
Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться. Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством непоправимости и обиды. Непоправимости — потому что шхуна «Св. Мария» погибла прежде, чем вышла из портя, вот в чём я убедилась после чтения этих статей. И обиды — потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут отец и как повредили ему доверчивость и прямота души.
Вот как описывал какой-то «очевидец» отплытие «Св. Марии»:
«…Бедно украшены флагами мачты уходящей в далёкий путь шхуны. Приближается час отъезда. Последняя молитва «о плавающих и путешествующих», последние напутственные речи… И вот медленно отчаливает «Св. Мария», всё дальше берег, уже дома и люди слились в одну пёструю полоску. Торжественный момент! С землёй, с родиной порвалась последняя связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные лица, на которых было написано лишь любопытство… Наступил вечер. «Св. Мария» остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу шампанского за успех экспедиции. Ещё одно крепкое рукопожатие, ещё одно объятие — и нужно переходить на «Лебедин», чтобы возвращаться в город. И вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут… вытирают слёзы и снова машут. Ещё доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны. Всё мельче она и вот наконец превратилась в маленькую точку на темнеющем вечернем горизонте… Что ждёт вас впереди, смелые люди?»
И вот ушла в далёкое плавание шхуна. Архангельский маяк послал ей вслед прощальный сигнал: «Счастливого плавания и достижений». И что же началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами, снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы — часть снаряжения и продовольствия пришлось оставить на берегу, и всё это было продано с аукциона! И обвинения — в чём только не обвиняли моего отца! Не проходит и недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды, среди которой «нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами». Над ним смеются, утверждают, что «в этой глупой авантюре, как в капле воды, отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь».
Через несколько дней после ухода «Св. Марии» в Карском море разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели экспедиции у берегов Новой Земли. «Кто виноват?», «Судьба «Св. Марии», «Где искать Татаринова?»… Первое страшное впечатление детства вспомнилось мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую комнатку в Энске с газетой в руках, в своём чудном чёрном шуршащем платье, и не видит меня, хотя я говорю ей что-то, и соскакиваю с кроватки, и бегу к ней босиком, я одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад в кроватку и не поднимает с полу, а всё стоит у окна с газетой в руках. Я тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых осенних листьях клёна, и мокрые дорожки и лужи, по которым ещё шлёпают последние крупные капли дождя. «Мама, зачем ты смотришь?» Она молчит, я снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится страшно, что она всё молчит. «Мама!» Я начинаю реветь, и тогда она оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что-то делается с нею — и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу, в своём чудном чёрном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный страх охватывает меня. Я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь обо что-то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка разговаривает с мамой, как мама говорит: «Она меня испугалась».