Причудливые заросли восходили до самой груди, где вкраплялись, точно острие пики, между двумя полушариями. Далее, спускаясь, узор истончался, сливался с темной массой, покрывающей низ живота, вклинивался между бедрами и тут же появлялся внизу спины.
Флоранс необычайно гордилась своим украшением, казалось делавшим ее представительницей обоих полов одновременно; она холила его и с необычайным тщанием опрыскивала духами. Примечательно, что на остальных участках ее смуглая, но прекрасного тона кожа была полностью лишена волосяного покрова.
Вот она, улыбаясь, самодовольно разглядывает себя и поглаживает изящной щеткой своенравный мох, непокорно восстающий под напором щетины. Наиболее благоуханные из цветов она водружает на голову, точно корону; роскошную свою шевелюру по всей длине усеивает туберозами и желтыми нарциссами; на Холме Венеры устраивает розовый сад, прокладывая до самой груди дорожку из пармских фиалок, и, с головы до пят покрытая цветами, упоеннная резкими ароматами, укладывается на кушетку перед псише так, чтобы не упустить из виду ни одного из потаенных уголков своего тела. Наконец взор ее туманится, ноги напрягаются, голова откидывается назад, ноздри раздуваются, губы судорожно сжимаются; пока одна рука пятью растопыренными пальцами обхватывает полусферу груди, другая неудержимо стремится к алтарю, на котором себялюбивая и нелюдимая жрица совершает жертвоприношение: ее палец, слегка дрожа, утопает в розах; трепет наслаждения сотрясает прекрасный стан; за содроганиями следуют невнятные слова, приглушенные вздохи, перерастающие в хрип любви; и в завершение — жалобные стоны, посреди которых трижды звучит имя Денизы, перемежаясь с не менее нежным именем Одетты.
Впервые за истекшие полгода она изменяет своей русской красавице.
Наутро, войдя в спальню хозяйки, Мариетта испытующе огляделась кругом; кушетка перед псише, ковер сплошь усеян цветами, Флоранс в совершенном изнеможении, и ей нужна ванна.
Горничная неодобрительно покачала головой:
— Ах, сударыня, сударыня!
— Что такое? — спросила Флоранс, с трудом приоткрыв глаза.
— Подумать только, лучшие юноши и девушки Парижа готовы на любые безумства ради вас!
— Разве я этого не заслуживаю? — промолвила Флоранс.
— О, речь не о том, сударыня, как раз совсем наоборот!
— Вот и я, следуя их примеру, совершаю безумства ради себя.
— Госпожа неисправима, но будь я на ее месте, то хотя бы для приличия завела бы любовника.
— Не требуй слишком многого, ведь я не выношу мужчин. А сама-то ты их жалуешь, Мариетта?
— Мужчин — нет. Мужчину — да.
— Мужчины любят нас лишь ради того, чтобы потешить собственное самолюбие, стремясь выставить нас напоказ, если мы красивы, либо появиться рядом с нами, если мы талантливы.
Подчиняться мужчине — нет, уволь, для этого ему должно превосходить меня настолько, чтобы вызывать во мне если не любовь, то, по крайней мере, восхищение.
Мать моя умерла рано, я и узнать ее не успела. Отец мой преподавал математику и учил меня верить только в прямые, квадраты и окружности. Бога он называл «великой единицей», Вселенную — «великим целым», а смерть — «великой задачей». Отец покинул этот мир, оставив меня, пятнадцатилетнюю, без средств и без иллюзий. Я стала актрисой, и на что мне теперь вся эта наука? Для того, чтобы большей частью презирать то, что мне приходится играть, и находить в исторических драмах множество ошибок.
На что мне моя душевная тонкость?
Чтобы обнаруживать ошибки в изображении благородных чувств в психологических драмах и пожимать плечами, видя самовлюбленность авторов, которые мне их читают. Мой успех меня не радует — чаще всего это уступка дурному вкусу. Поначалу мне хотелось говорить на сцене естественно — это не произвело впечатления. И тогда я заговорила нараспев — гром рукоплесканий. Поначалу я играла свои роли просто, поэтично, искусно — мне говорили:
«Да, неплохо, недурно». Я размахивала руками, закатывала глаза, вопила — зал сотрясался от возгласов «браво». Мужчины, делающие мне комплименты, превозносят вовсе не то, что я считаю в себе истинно ценным; женщины, рассуждающие о красоте, понимают ее совсем не так, как я.
Незаслуженная похвала ранит не меньше справедливой критики. Слава Богу, и мои недостатки и мои достоинства помогают мне зарабатывать достаточно, чтобы не нуждаться ни в ком.
Быть должницей мужчины и говорить ему: «На, вот мое тело в уплату» — по-моему, уж лучше умереть!
— Ну, а женщины?
— Женщин я принимаю, лишь поскольку я властвую над ними, поскольку для них я мужчина, супруг, хозяин; правда, женщины капризны, вздорны, неумны; кроме некоторых, это существа низшего порядка, созданные для послушания. Велика ли заслуга подчинить себе женщину? Но они тут же начинают кричать о тирании и обманывать вас. Нет уж, Мариетта, лучший вид власти — это быть хозяйкой собственной судьбы, заниматься лишь тем, что тебе по душе, ходить только туда, куда пожелаешь, повиноваться только собственной воле, никому не позволяя сказать тебе: «Я так хочу».
Ни у кого нет подобного права по отношению ко мне. Мне двадцать два года, я девственница; да, я невинна, как Эрминия, как Клоринда, как Брадаманта, и если когда-нибудь целомудрие станет мне в тягость — я сама себе вручу его, точно дар, мне одной достанется боль и наслаждение; я не желаю, чтобы после моей смерти кто-нибудь из мужчин сказал: «Эта женщина принадлежала мне».
— Если вам такое по вкусу, — промолвила Мариетта, — чего ж тут возражать.
— Речь не о вкусах, Мариетта, это моя жизненная философия.
— А по мне так, — продолжала Мариетта, — умереть девственницей — просто стыд.
— С тобой, я уверена, такой беды не случится. А сейчас помоги мне одеться, Мариетта.
Флоранс осторожно поднялась с кровати и устало опустилась на кушетку перед псише.
Мы уже говорили, что Флоранс не была в точном смысле слова красавица. Но лицо ее отличалось необычайной выразительностью; эта женщина, познавшая любовь лишь умозрительно, в совершенстве умела изображать любые безумные страсти, вплоть до исступления. Это был один из редких талантов, таких, как Дорваль и Малибран.
Она приняла ванну, на завтрак выпила чашку шоколада, повторила наизусть свою роль, раз десять перечитала письмо графини, не на шутку разволновавшись, на обед съела консоме, два сваренных в салфетке трюфеля и четыре рака по-бордоски.
В театр она отправилась вся дрожа. Прелестный юноша, или, вернее, графиня, уже заняла свою ложу; перед ней на кресле лежал огромный букет.
В четвертом акте во время самой трогательной сцены графиня бросила букет актрисе.
Флоранс подобрала цветы, отыскала записку и, не дойдя до своей гримерной, прочла: