– В первый раз? – и указал на окошечко в стене.
Женя стояла в очереди, держа в руке паспорт, ее пальцы и ладони от волнения стали влажными. Женщина в берете, стоявшая впереди нее, вполголоса говорила:
– Если нет во внутренней, надо поехать на Матросскую Тишину, потом в Бутырскую, но там в определенные дни по буквам принимают, потом в Лефортовскую военную тюрьму, потом снова сюда. Я сына полтора месяца искала. А в военной прокуратуре вы уже были?
Очередь продвигалась быстро, и Женя подумала, что это нехорошо, – наверное, ответы были формальные, односложные. Но когда к окошечку подошла пожилая, нарядно одетая женщина, произошла заминка, – шепотом друг другу передавали, что дежурный пошел лично уточнять обстоятельства дела, телефонного разговора оказалось недостаточно. Женщина стояла вполоборота к очереди, и выражение ее прищуренных глаз, казалось, говорило о том, что она и здесь не собирается чувствовать себя ровней с убогой толпой родственников репрессированных.
Вскоре очередь опять стала подвигаться, и молодая женщина, отходя от окошечка, негромко проговорила:
– Один ответ: передача не разрешена.
Соседка объяснила Евгении Николаевне: «Значит, следствие не кончилось».
– А свидание? – спросила Женя.
– Ну что вы, – сказала женщина и улыбнулась Жениной простоте.
Никогда Евгения Николаевна не думала, что человеческая спина может быть так выразительна, пронзительно передавать состояние души. Люди, подходившие к окошечку, как-то по-особому вытягивали шеи, и спины их, с поднятыми плечами, с напружившимися лопатками, казалось, кричали, плакали, всхлипывали.
Когда Женю отделяло от окошка шесть человек, окошечко захлопнулось, был объявлен двадцатиминутный перерыв. Стоявшие в очереди сели на диваны и стулья.
Были тут жены, были матери, имелся пожилой мужчина – инженер, у которого сидела жена, переводчица из ВОКСА; была школьница-девятиклассница, у которой арестовали мать, а папа получил приговор – десять лет без права переписки в 1937 году; была слепая старуха, которую привела соседка по квартире, она узнавала о сыне; была иностранка, плохо говорившая по-русски – жена немецкого коммуниста, одетая в клетчатое заграничное пальто, с пестрой матерчатой сумочкой в руке, глаза у нее были точно такие же, как у русских старух.
Были тут русские, армянки, украинки, еврейки, была колхозница из московского пригорода. Старик, заполнявший за столом анкету, оказался преподавателем Тимирязевской академии, у него арестовали внука, школьника, по всей видимости, за болтовню на вечеринке.
О многом услышала и узнала Женя за эти двадцать минут.
Сегодня хороший дежурный… в Бутырской консервов не принимают, обязательно надо передавать чеснок и лук – помогает от цинги… тут в прошлую среду был человек, получал документы, его три года продержали в Бутырках, ни разу не допросили и выпустили… вообще от ареста до лагеря проходит около года… хорошие вещи передавать не надо, – в Краснопресненской пересылке политические сидят вместе с уголовниками, и уголовники все отнимают… тут недавно была женщина, ее мужа, старика, крупнейшего инженера-конструктора, арестовали, оказалось, что когда-то в молодости у него была недолгая связь с какой-то женщиной, и он ей выплачивал алименты на ребенка, которого ни разу в жизни не видел, а этот ребенок, став взрослым, на фронте перешел на сторону немцев, и инженеру дали 10 лет – отец изменника Родины… большинство идет по статье 58-10, контрреволюционная агитация – болтали, трепались… взяли перед Первым мая, вообще перед праздниками особенно сажают… тут была женщина – ей домой позвонил следователь, и она вдруг услышала голос мужа…
Странно, но здесь, в приемной НКВД, у Жени на душе стало спокойней и легче, чем после ванны у Людмилы.
Какими счастливицами казались женщины, у которых принимали передачи.
Кто-то едва слышным шепотом говорил рядом:
– Они о людях, арестованных в тридцать седьмом году, сведения высасывают из пальца. Одной сказали: «Жив и работает», а она пришла во второй раз, и тот же дежурный ей дал справку – «Умер в тридцать девятом году».
Но вот человек за оконцем поднял на Женю глаза. Это было обычное лицо канцеляриста, который вчера работал, быть может, в управлении пожарной охраны, а завтра, если велит начальство, будет заполнять документы в наградном отделе.
– Я хочу узнать об арестованном – Крымове Николае Григорьевиче, – сказала Женя, и ей показалось – даже не знающие ее заметили, что она говорит не своим голосом.
– Когда арестован? – спросил дежурный.
– В ноябре, – ответила она.
Он дал ей опросный лист и сказал:
– Заполните, сдадите мне без очереди, за ответом придете завтра.
Передавая ей листок, он вновь взглянул на нее, – и этот мгновенный взгляд не был взглядом обычного канцеляриста – умный, запоминающий взгляд гэбиста.
Она заполняла листок, и пальцы ее дрожали, как у недавно сидевшего на этом стуле старика из Тимирязевской академии.
На вопрос о родстве с арестованным она написала: «Жена», – и подчеркнула это слово жирной чертой.
Отдав заполненный листок, она села на диван и положила паспорт в сумку. Она несколько раз перекладывала паспорт из одного отделения сумки в другое и поняла, что ей не хочется уходить от людей, стоявших в очереди.
Ей одного лишь хотелось в эти минуты, – дать Крымову знать, что она здесь, что она бросила ради него все, приехала к нему.
Только бы он узнал, что она здесь, рядом.
Она шла по улице, вечерело. В этом городе прошла большая часть ее жизни. Но та жизнь, с художественными выставками, театрами, обедами в ресторанах, с поездками на дачу, с симфоническими концертами, ушла так далеко, что, казалось, это была не ее жизнь. Ушел Сталинград, Куйбышев, красивое, минутами казавшееся ей божественно прекрасным лицо Новикова. Осталась лишь приемная на Кузнецком мосту, 24, и ей казалось, что она идет по незнакомым улицам незнакомого города.
Снимая в передней галоши и здороваясь со старухой работницей, Штрум поглядел на полуоткрытую дверь чепыжинского кабинета.
Помогая Штруму снять пальто, старуха Наталья Ивановна сказала:
– Иди, иди, ждет тебя.
– Надежда Федоровна дома? – спросил Штрум.
– Нету, на дачу вчера поехала с племянницами. Вы не знаете, Виктор Павлович, скоро война кончится?
Штрум сказал ей:
– Рассказывают, что знакомые уговорили шофера спросить у Жукова, когда война кончится. Жуков сел в машину и спросил шофера: «Не скажешь ли, когда эта война кончится?»
Чепыжин вышел навстречу Штруму и сказал:
– Нечего, старая, моих гостей перехватывать. Своих приглашай.
Приходя к Чепыжину, Штрум переживал обычно ощущение подъема. И теперь хотя на сердце у него была тоска, он по-особому ощутил ставшую непривычной легкость.