— Улицы здесь очень темные и узкие, а дома высокие,— ответил Эрик.
— Да, немного повыше, чем в Нороэ,— заметил доктор, смеясь.
— Они мешают смотреть на звезды,— продолжал мальчик.
— Это потому, что наш дом находится в богатом квартале,— сказала Кайса, обиженная такой критикой.— Стоит только перейти мост, и сразу попадешь на более просторные улицы.
— Я видел их по дороге с вокзала, но даже самая красивая из них не так широка, как фьорд в Нороэ,— возразил Эрик.
— Ай-ай! — покачал головой доктор.— Это уже похоже на тоску по родине.
— Нет, дорогой доктор,— решительно произнес Эрик,— я вам слишком обязан, чтобы жалеть о своем приезде, но ведь вы сами меня спросили, что я думаю о Стокгольме, вот я вам и ответил.
— Нороэ, должно быть, отвратительная глухая дыра! — заявила Кайса.
— Отвратительная глухая дыра! — с возмущением воскликнул Эрик.— Те, кто утверждают подобное, наверное, лишены глаз, фрекен Кайса. Если бы вы только могли увидеть пояс гранитных скал, окружающих наш фьорд, горы и ледники, наши сосновые леса, кажущиеся совсем черными на фоне бледного неба! А внизу — огромное море, то бурное и зловещее, то такое ласковое, будто оно хочет тебя убаюкать. А чайки, которые исчезают вдали, а потом возвращаются и, пролетая над головой, почти задевают тебя крылом!… О, все это так прекрасно, что и сомневаться нечего — гораздо лучше, чем в городе!
— Я говорю не о пейзаже, а только о домах,— ответила Кайса.— Ведь там только простые крестьянские лачуги, не так ли, дядя?
— Да, дитя мое, крестьянские лачуги… Там родились твои дед и отец, а также вырос и я,— серьезно ответил доктор.
Кайса покраснела и умолкла.
— Конечно, у нас деревянные дома. Пусть деревянные, но они не хуже каменных,— продолжал Эрик.— По вечерам мы часто собираемся всей семьей, и, пока отец чинит свою сеть, а мать сидит за прялкой, мы трое, Отто, Ванда и я, примостившись на низенькой скамеечке, с нашим верным псом Клаасом у ног, начинаем вместе вспоминать старинные саги [22] и следим за тенями, танцующими на потолке. А когда за окном завывает ветер и знаешь, что все рыбаки вернулись на берег, как хорошо и уютно чувствовать себя в нашем теплом доме, ничуть не хуже, чем в вашем красивом зале!
— А ведь это у нас еще не самая красивая комната,— с гордостью сказала Кайса.— Если бы я показала вам большую гостиную, вот тогда бы вы увидели!
— Но сколько здесь книг! А в гостиной еще больше? — спросил Эрик.
— Подумаешь, книги, какая невидаль! Я говорю о бархатных креслах, кружевных занавесях, больших французских часах, восточных коврах.
Эрика, казалось, нисколько не соблазнял перечень всего этого великолепия. Он с завистью поглядывал на дубовые книжные шкафы, стоявшие вдоль стен кабинета.
— Ты можешь подробнее ознакомиться с библиотекой и выбрать любую книгу,— сказал доктор.
Эрик не заставил себя дважды просить. Он выбрал толстый том и, примостившись в углу под лампой, сразу же погрузился в чтение. Поэтому на появление, одного за другим, двух пожилых мужчин, близких друзей доктора Швариенкроны, которые почти каждый вечер приходили к нему играть в вист, мальчик едва обратил внимание.
Один из них, профессор Гохштедт, высокий старик, с размеренными и спокойными движениями, выразил изысканно-вежливым тоном свое удовлетворение по поводу благополучного возвращения доктора. Едва он успел устроиться в своем кресле, за которым давно уже утвердилось название «профессорского», как раздался короткий и решительный звонок.
— А вот и Бредежор! — одновременно воскликнули оба друга. Вскоре дверь распахнулась, и в кабинет ворвался подобно вихрю невысокий, худощавый, очень подвижный человек. Он пожал доктору обе руки, поцеловал в лоб Кайсу, обменялся дружеским приветствием с профессором и оглядел комнату блестящими, быстрыми, как у мышонка, глазами.
Бредежор был одним из самых известных адвокатов в Стокгольме.
— Ба!… А это кто такой?— внезапно воскликнул он, заметив Эрика.— Молодой рыбак или скорее юнга из Бергена?… Да ведь он читает Гиббона по-английски! — продолжал Бредежор, бросив наметанный взгляд на книгу, целиком завладевшую вниманием маленького крестьянина.— Неужели тебе интересно, мальчуган?
— Да, сударь, я давно уже мечтал прочитать все тома «Падения Римской империи»,— простодушно ответил Эрик.
— Разрази меня гром! Оказывается, бергенские юнги любят серьезное чтение. Ты в самом деле из Бергена? — тотчас же спросил он.
— Нет, сударь, я из Нороэ, но он недалеко от Бергена,— ответил Эрик.
— А разве у всех мальчиков в Нороэ такие черные глаза и волосы, как у тебя?
— Нет, сударь, у моего брата и сестры и у всех моих товарищей волосы светлые, почти такие же, как у этой барышни. Но у нас так не одеваются,— улыбаясь, добавил Эрик.— Поэтому наши девочки на нее совсем не похожи.
— В этом я не сомневаюсь,— сказал Бредежор.— Мадемуазель Кайса — дитя цивилизации. А там — настоящая природа, без прикрас, единственным украшением которой является простота. А что вы собираетесь делать в Стокгольме, мой мальчик, если это не секрет?
— Господин доктор был так добр, что обещал определить меня в колледж.
— А, вот оно что,— произнес адвокат, постукивая по своей табакерке кончиками пальцев.
И Бредежор обратил вопрошающий взгляд на хозяина, как бы требуя у него разъяснения, но по едва заметному знаку он понял, что нужно повременить с расспросами, и сразу же переменил тему разговора.
Друзья беседовали о дворцовых и городских новостях, обо всем, что произошло в свете после отъезда доктора. Затем фру Грета отодвинула крышку с ломберного стола и положила на него карты и фишки. Вскоре воцарилась тишина: трое друзей полностью погрузились в хитроумные комбинации виста.
Доктору было присуще невинное желание всегда выходить из игры победителем и менее безобидная привычка — относиться безжалостно к промахам своих партнеров. Он не пропускал случая позлорадствовать, когда эти ошибки позволяли ему выигрывать, и громко негодовал, если проигрывал сам. Он не мог отказать себе в удовольствии после каждого роббера [23] объяснить неудачнику, при каком ходе тот «дал маху», какую карту ему следовало бы поставить после битой и какую придержать.
Среди игроков в вист это довольно распространенный недостаток, который становится особенно невыносимым, когда превращается в манию, и жертвами его ежевечерне оказываются одни и те же лица. К счастью для него, доктор имел дело с друзьями, умевшими вовремя охладить его пыл — профессор своей неизменной флегматичностью, а адвокат — добродушным скептицизмом.