В то лето, когда Нана проводила ночи у родителей, Купо пришлось особенно плохо. Голос его неузнаваемо изменился, казалось, водка завела у него в горле свой оркестр. Он оглох на одно ухо. Потом за несколько дней у него испортилось зрение; когда он шел по лестнице, ему приходилось цепляться за перила, чтобы не свалиться. Его здоровье, как говорится, совсем подгуляло. Начались ужасные головные боли и такие головокружения, что все предметы двоились и троились у него в глазах. Вдруг стало сводить судорогой руки и ноги; Купо бледнел, он вынужден был садиться и в полном отупении целыми часами просиживал на стуле. После одного из таких припадков у него даже осталась парализованной на целый день рука. Он несколько раз падал, и порой ему приходилось ложиться в постель; он корчился, сворачивался в клубок, забивался под одеяло, дышал коротко и отрывисто, как больное животное. И тут начинались те припадки, которые доводили его до больницы. Подозрительный, беспокойный, измученный лихорадкой, он в диком бешенстве катался по полу, разрывал на себе блузу, впивался зубами в ножки стульев; или, наоборот, впадал в какую-то расслабленность, плакал, вздыхал и по-детски жаловался, что никто его не любит. Однажды вечером Жервеза и Нана, вернувшись вместе домой, увидели, что его постель пуста. Вместо себя он положил подушку. Они нашли его на полу за кроватью, — стуча зубами от ужаса, он рассказал им, что приходили какие-то люди и хотели убить его. Женщинам пришлось уложить его в постель и успокаивать, словно ребенка.
От всех болезней Купо знал только одно лекарство: водку.
Он вышибал клин клином, и это ставило его на ноги. Так лечился он каждое утро. Кровельщик уже давно потерял память, голова у него была совсем пустая; стоило ему немного лучше себя почувствовать, и он уже начинал шутить и смеяться над своей болезнью. Право же, он никогда и не хворал!.. Он был в том состоянии, в котором умирающие уверяют, что они совершенно здоровы. Впрочем, он сбился с толку и во всех других отношениях. Когда Нана возвращалась домой, прогуляв целых полтора месяца, он вел себя так, будто она только сбегала в лавочку и тут же вернулась. Сплошь и рядом, идя с кем-нибудь под руку, Нана встречалась с отцом и хохотала ему в лицо, но он не узнавал ее. Словом, теперь с ним можно было не считаться; не окажись под руками стула, Нана могла бы просто усесться на него.
При первых заморозках Нана снова убежала из дому, сказав, что идет в лавку за печеными грушами. Она видела, что наступает зима, и не желала щелкать зубами перед холодной печью. Родители обругали ее мерзавкой только потому, что им хотелось груш. Разумеется, она вернется: в прошлую зиму она тоже пошла купить на два су табаку, а вернулась через три недели. Но шел месяц за месяцем, Нана не являлась. Очевидно, теперь она пошла в гору. Наступил июнь, но она не вернулась и с солнцем. На этот раз все было кончено, и кончено всерьез: видно, она нашла себе хлеб в другом месте. В один прекрасный день, когда пришлось особенно туго, родители продали ее железную кровать за шесть франков и пропили их в Сент-Уэне. Кровать, видите ли, только загромождала помещение.
Однажды утром, в июле, Виржини, встретив Жервезу на улице, подозвала ее и попросила перемыть грязную посуду: у Лантье обедало двое товарищей. Шапочник все еще доедал лавку. И когда Жервеза отмывала грязные тарелки, на которых осталось немного жира после его пирушки, он вдруг сказал:
— Да, знаете, соседка, ведь я недавно видел Нана!
Виржини, — она сидела за прилавком и озабоченно оглядывала пустеющие вазы и шкафы, — злобно подняла голову. Она сдерживалась, боясь сказать слишком много, потому что в конце концов все это начинало становиться подозрительным. Лантье что-то слишком часто видел Нана. О, за него нельзя поручиться! Этот человек на все способен, когда вокруг него вертится какая-нибудь юбка… Тут в лавку вошла г-жа Лера; в то время она была очень близка с Виржини и выслушивала все ее секреты. Скорчив свою обычную двусмысленную мину, она спросила:
— В каком она была виде?
— О, в самом лучшем виде, — отвечал польщенный шапочник, смеясь и подкручивая усы. — Она ехала в коляске, а я шлепал по грязи… Право, честное слово! Да, можно позавидовать тем юнцам, что увиваются за ней!
У него загорелись глаза, и он повернулся к Жервезе, которая стояла в глубине лавки и вытирала вымытое блюдо.
— Да, она ехала в коляске. А какой шикарный туалет!.. Она была так похожа на даму из высшего общества, что я даже не узнал ее. Рожица свеженькая, как цветочек, зубки так и блестят… Она помахала мне перчаткой… Я думаю, она подцепила какого-нибудь виконта. О, ей повезло! Теперь она может плевать на всех нас, у нее, шельмы, и своего счастья сколько угодно!.. Любовь маленького котеночка! Нет, вы не знаете, как мил такой котеночек.
Жервеза все еще вытирала блюдо, хотя оно уже так и сверкало чистотой. Виржини была погружена в задумчивость: ее беспокоили два счета, по которым нечем было завтра платить. А Лантье, толстый, жирный, сочащийся съеденным сахаром, на всю лавку восторгался «хорошенькой девчонкой». Он уже проел эту лавочку на добрых три четверти, и в воздухе пахло разорением и банкротством. Да, чтобы доконать торговлю Пуассонов, ему стоило съесть всего несколько лепешек, сгрызть немного ячменного сахара. Вдруг он увидел на противоположном тротуаре полицейского. В этот день Пуассон дежурил. Застегнутый на все пуговицы, он шел мерным шагом, и сабля болталась у него на боку. Это еще больше развеселило Лантье. Он подмигнул Виржини, показывая ей на мужа.
— Погляди-ка, — шепнул он, — до чего Баденгэ сегодня хорош… Только слишком он обтягивает брюки. Вправил бы себе в спину стеклянный глаз, чтобы получше все примечать.
Когда Жервеза вернулась домой, Купо сидел на кровати в полном отупении. Ему было плохо. Он уставился невидящими глазами в пол. Она тоже уселась на стул. Тело ее ныло, руки безжизненно повисли вдоль грязной юбки. Так и сидели они с четверть часа молча, друг против друга.
— Знаешь новость, — проговорила она наконец. — Видели твою дочь… Да, теперь она очень шикарная, ты ей больше ни на что не нужен. Что ж! Она, наверно, очень счастлива… Да, черт подери, дорого бы я дала, чтобы быть на ее месте!..
Купо все еще глядел в пол. Потом он поднял свое испитое лицо и засмеялся идиотским смехом:
— Что ж, голубушка, я тебя не держу… Ты еще далеко не дурна, когда помоешься. Знаешь поговорку, — как ни стар горшок, а крышка на него найдется!.. Куда ни шло, хоть бы этим заработать на масло к хлебу…
Дело было в субботу после срока платежа за квартиру, — 12 или 13 января, точно числа Жервеза не знала. Она совсем потеряла голову, потому что с тех пор, как у нее в последний раз во рту было горячее, прошла целая вечность. О, что за адская неделя! Все подобралось под метелочку. Во вторник было куплено две булки по четыре фунта каждая, которые они и растянули до самого четверга; потом жевали сухую корку, найденную накануне, а там начался настоящий голод. Тридцать шесть часов подряд у Жервезы маковой росинки во рту не было, этак немудрено позабыть обо всем. Жервеза знала только одно, — это она чувствовала на себе, — что стоит собачья погода, невыносимый холод, что почерневшее небо грозит, но все не разражается снегом. Тяжело голодному зимой: как ни стягивай пояс, легче не делается.