— …даже кофе из их чашек расплещется, а вы обмочитесь, совсем как она когда-то…
— ПРЕКРАТИТЕ! — визжит Барри. — ПРЕКРАТИТЕ, ВЫ, ЧУДОВИЩЕ!
Но Генри уже завелся. Он не может остановиться. Он видит линию, а когда ее видишь, нельзя притвориться, будто она не существует.
— …если вовремя не очнетесь от того ядовитого сна, в котором пребываете…
Только Барри ничего не хочет слушать, абсолютно ничего. Он выбегает из комнаты, тряся необъятными ягодицами, и исчезает за дверью.
А Генри сидит, не двигаясь, прислушиваясь к топоту целого стада бизонов в облике всего одного человека. Барри Ньюмена. Вторая комната пуста: у него нет секретаря, и с бегством Барри трудовая неделя окончена. Что ж, все к лучшему. Ну и влип же он!
Генри подходит к дивану и ложится.
— Доктор, — говорит он, — я опарафинился по полной программе.
— Как это случилось, Генри?
— Сказал пациенту правду.
— Но разве истина не делает нас свободными, Генри?
— Нет, — отвечает он себе, глядя в потолок. — Ни в малейшей степени.
— Закрой глаза, Генри.
— Хорошо, доктор.
Он закрывает глаза. Комнату вытесняет мрак, и это хорошо. Тьма стала его подружкой. Завтра он встретится с остальными друзьями (по крайней мере с тремя), и свет вновь покажется добрым. Но сейчас… сейчас…
— Доктор?
— Да, Генри?
— Это типичный случай, именуемый «день другой, дерьмо все то же». Вам это известно?
— Что это значит, Генри? Что это значит для тебя?
— Все, — шепчет он, не открывая глаз, и тут же добавляет: — Ничего.
Но это вранье. И далеко не первое, сказанное им здесь.
Назавтра все четверо едут в «Дыру в стене», а впереди потрясные восемь дней. Великим охотничьим экспедициям грядет конец, хотя никто, разумеется, об этом не подозревает. До наступления настоящей тьмы еще несколько лет, но она близится.
Тьма близится.
Нам не дано знать, каким дням и событиям суждено изменить нашу жизнь. Может, это к лучшему. В день, который необратимо изменит его собственную, Джоунси сидит в своем кабинете на третьем этаже «Джон Джей колледж», глядя в окно на крохотный ломтик Бостона и думая о том, как не прав был Т. С. Эллиот, назвав апрель самым беспощадным месяцем, и всего лишь потому, что предположительно в апреле бродяга-плотник из Назарета угодил на крест за подстрекательство к мятежу. Всякий житель Бостона знает, что самый жестокий месяц — март, коварно дарящий несколько мгновений ложной надежды, чтобы потом подло швырнуть в лицо пригоршню дерьма. Сегодня один из таких, не внушающих доверия дней, когда кажется, что весна и впрямь посетила их суровый город, и Джоунси даже подумывает пройтись немного, когда разберется с одной неприятностью… вернее, пакостью. Конечно, в эту секунду он не представляет, чем обернется сегодняшняя погода, и понятия не имеет, что к вечеру окажется в больничной палате, искалеченный, окровавленный и отчаянно сражающийся за собственную проклятую жизнь.
День другой, дерьмо все то же, думает он, но на поверку дерьмо тоже оказывается другим.
Но тут звонит телефон, и он хватает трубку, исполненный робкого радостного предчувствия: это наверняка мальчишка Дефаньяк, попросит отменить одиннадцатичасовую встречу.
Должно быть, чует кошка, чье мясо съела, думает Джоунси. Что ж, вполне возможно. Обычно это студенты добиваются встречи с преподавателем. Когда же парню сообщается, что преподаватель хочет видеть его… не нужно быть ясновидящим, чтобы понять, куда ветер дует.
— Алло, Джоунс у телефона, — бросает он в трубку.
— Привет, Джоунси, как жизнь?
Он узнал бы этот голос где угодно.
— Генри! Эй, Генри! Прекрасна, жизнь прекрасна!
По правде говоря, это не совсем так, вернее, далеко не так, особенно при мысли о скором появлении Дефаньяка, но все относительно, не так ли? По сравнению с тем, где он окажется через двенадцать часов, пришпиленный к попискивающим, гудящим, позвякивающим аппаратам: одна операция позади и три еще ждут… Джоунси сильно приукрашивает действительность, или, попросту говоря, бздит сквозь шелк. Высокопарно выражаясь, делает хорошую мину при плохой игре.
— Рад это слышать.
Должно быть, он расслышал невеселые нотки в голосе Генри, но скорее всего просто чувствует подобные вещи.
— Генри? Что стряслось?
Молчание. Джоунси хочет было снова спросить, но Генри все же отвечает:
— Мой пациент умер вчера. Я увидел заметку в газете. Барри Ньюмен его звали.
И после небольшой паузы добавляет:
— Он был диванным пациентом.
Джоунси не совсем ясно, что это такое, но старому другу плохо. Он это знает.
— Самоубийство?
— Сердечный приступ. В двадцать девять лет. Вырыл собственную могилу ложкой и вилкой.
— Жаль.
— Последние три года он не был моим пациентом. Я отпугнул его. Случилась… одна из этих штук. Понимаешь, о чем я?
Джоунси кивает, забыв, что Генри его не видит.
— Линия?
Генри вздыхает, но Джоунси не слышит в его вздохе особого сожаления.
— Да. И я вроде как выплеснул все на него. Он смылся так, словно задницу припекло.
— Это еще не делает тебя виновником его инфаркта.
— Может, ты и прав. Но почему-то мне так не кажется.
Снова пауза. И потом, уже веселее:
— Разве это не строчка из песни Джима Кроче? А ты? Ты в порядке, Джоунси?
— Я? Угу. А почему ты спрашиваешь?
— Не знаю, — говорит Генри. — Только… Я думаю о тебе с той самой минуты, как развернул газету и увидел фото Барри на странице некрологов. Пожалуйста, будь осторожнее.
Джоунси вдруг ощущает легкий холодок, пронизавший до самых костей (многим из которых грозят скорые множественные переломы).
— Да о чем это ты?
— Не знаю, — повторяет Генри. — Может, просто так. Но…