Уайрман расхохотался.
— Ox, verdad, слышал я эту историю. Как ты там? Прежде чем я успел ответить, в голову пришла новая мысль.
— А как Элизабет? Гроза подействовала на неё?
— Не то слово. Грозы всегда её пугают, но эта… Элизабет билась в истерике. Кричала, звала сестёр. Тесси и Ло-Ло — тех, что утонули в тысяча девятьсот двадцатых. На какое-то время я словно перенёсся туда… но теперь всё закончилось. Как ты? Тебе досталось?
Я смотрел на песок, разбросанный по полу между входной дверью и лестницей на второй этаж. Никаких следов. Если я и думал, что вижу следы, винить следовало лишь моё грёбаное разыгравшееся воображение.
— Не без этого. Но теперь всё закончилось.
Я надеялся, что так оно и будет.
Мы поговорили ещё минут пять… точнее, говорил Уайрман. Если на то пошло, тараторил. Напоследок сказал, что боится ложиться спать. Боится проснуться ночью и обнаружить, что левый глаз снова ослеп. Я ответил, что тревожиться из-за этого, как мне кажется, не нужно, пожелал спокойной ночи и положил трубку. Сам я тревожился о другом: вдруг проснусь ночью и обнаружу, что Тесси и Лаура (Ло-Ло, как называла её Элизабет) сидят по обе стороны кровати.
Одна из них, возможно, с Ребой на мокрых коленях.
Я достал из холодильника ещё одну бутылку пива и поднялся в «Розовую малышку». К мольберту я подходил, наклонив голову, глядя себе под ноги, потом резко вскинул глаза, будто хотел застать портрет врасплох. Какая-та моя часть (рациональная часть) ожидала увидеть загубленную картину, напрочь забрызганную краской. Уайрмана, местами скрытого от глаз разноцветными наростами и кляксами, которыми я заляпал портрет во время грозы, когда «Розовую малышку» освещали лишь вспышки молний. Но оставшаяся моя часть рассуждала иначе. Оставшаяся моя часть знала, что я рисовал при другом свете (как у циркачей, кидающих ножи с завязанными глазами, руки управляются другим чувством). Эта часть знала, что «Смотрящий на запад Уайрман» предстанет предо мной во всей красе. И она не ошиблась.
В каком-то смысле это была лучшая картина из написанных мной на Дьюме, прежде всего потому, что она была самой правильной (помните, практически до самого конца я работал над ней при дневном свете). И писал её человек в здравом уме… Призрак, который обитал в моём холсте, превратился в симпатичного мужчину, молодого, спокойного и ранимого. С прекрасными чёрными, без признаков седины, волосами, лёгкой улыбкой, которая пряталась в уголках рта и зелёных глазах. Густые ровные брови. Над ними — высокий лоб, открытое окно, через которое этот человек направлял мысли к Мексиканскому заливу. И никакой пули в выставленном напоказ мозге не было. Я с той же лёгкостью мог бы убрать аневризму или злокачественную опухоль. За финишный рывок мне пришлось заплатить высокую цену, но потратился я не зря.
От грозы остались редкие погромыхивания где-то над Флоридой. Я подумал, что могу поспать, могу, если оставлю включённой лампу на прикроватном столике. Реба никому бы не сказала. Я мог бы поспать, положив куклу между культёй и боком. Такое уже случалось. И к Уайрману полностью вернулось зрение. Хотя в данный момент главным было не это. Главным было другое: я наконец-то создал что-то великое.
И принадлежало это великое мне.
Я полагал, что с такой мыслью сумею заснуть.
Умейте сосредоточиться. Есть разница между хорошей картиной и ещё одной поделкой, отображающей мир, в котором их и так полным полно.
Элизабет Истлейк не знала себе равных, когда дело доходило до умения сосредотачиваться; помните, она в прямом смысле этого слова врисовала себя в этот мир. И когда голос, вселившийся в Новин, рассказал ей о сокровищах, она сосредоточилась и нарисовала их разбросанными по песчаному дну Залива. А как только шторм вытащил их из песка, эта восхитительная россыпь оказалась на столь малой глубине, что в середине дня солнечные лучи могли отражаться от драгоценных вещичек и посылать зайчики к поверхности воды.
Она хотела порадовать папочку. А ей самой требовалась только фарфоровая кукла.
Папочка говорит: «Любая кукла — твоя, это законное вознаграждение», — и да поможет ему за это Бог.
Она до пухлых коленок вошла вместе ним в воду, указывая, говоря: «Они там. Плыви, пока я не скажу: стоп».
Она осталась на месте, а он двинулся дальше и спиной плюхнулся в воду. Ей показалось, что ласты у него размером с маленькую вёсельную лодку. Позже она их такими и нарисовала. Он плюнул в маску. Прополоскал её, надел. Вставил в рот загубник дыхательной трубки. Поплыл в залитую солнцем синеву, лицом вниз, его тело сливалось с движущимися бликами, которые превращали зеркальные волны в золото.
Я всё это знаю. Что-то нарисовала Элизабет, что-то — я.
Я выигрываю, ты выигрываешь.
Она стояла по колено в воде, с зажатой под мышкой Новин, наблюдая, а потом няня Мельда, тревожась, как бы волны не сшибли девочку с ног, криками вернула её на Тенистый берег, так они называли это место. Они постояли рядом. Элизабет крикнула Джону: «Стоп!» Они увидели, как ласты поднялись над водой, и он нырнул в первый раз. Находился под водой секунд сорок, появился в фонтане брызг, выплюнул загубник.
Он говорит: «Будь я проклят, если там что-то не лежит».
А вернувшись к маленькой Либбит, он обнимает её обнимает её обнимает её.
Я это знал. Я это рисовал. Вместе с красной корзиной для пикника на одеяле, которое лежало неподалёку, и гарпунным пистолетом на крышке корзины.
Он снова ушёл в воду и на этот раз вернулся с грудой старинных вещей, которые прижимал к груди. Потом он воспользуется корзиной, с которой няня Мельда ездила на рынок. Со свинцовым грузом на дне, корзина легче уходила под воду. Ещё позднее появился газетный фотоснимок: добытые из-под воды вещи («сокровище»), лежащие перед улыбающимся Джоном Истлейком и его талантливой, умеющей яростно сосредотачиваться дочерью. Но фарфоровой куклы на этом фотоснимке нет.
Потому что фарфоровая кукла — нечто особенное. Она принадлежала Либбит. Её законное вознаграждение.
Именно эта кукла-тварь довела Тесси и Ло-Ло до смерти? Она создала большого мальчика. В какой степени Элизабет приложила к этому руку? Кто был художником, а кто — чистым холстом?
На некоторые вопросы убедительных ответов я так и не нашёл, но сам рисовал и знаю, когда дело касается живописи, вполне уместно перефразировать Ницше: если очень уж сосредоточиться, сосредоточение поглотит тебя.