Они шагали через черный, выстывший и словно помертвевший город. Тьма, полная колючего снега, шастала по улицам. Черны были окна. Пурга продувала улицу из конца в конец. Сугробы переваливали с середины мостовой, подбирались к окнам домов. Где-то свистели. Раскатился выстрел.
Они шли, легонько и дружно шатаясь из озорства, как два одноклассника после уроков, шагая в такт только им ведомому маршу. Его не надо было даже петь. Он звучал сам где-то очень глубоко. Рука друга, тяжелая и надежная, давила плечо Карасика. От этого делалось теплее на душе. Между идущими образовался участок уюта и родства, укрытый от ветра, тьмы, стужи. Они прошли мимо сгоревшего Гостиного двора, мимо музея, где за решеткой, уткнувшись в сугроб чугунным носом, лежал царь, свергнутый с памятника у Липок.
Зима, голодная и глухая, проходила в работе, в дружбе. В холодной комнатушке Карасика, у распаленной печурки-буржуйки, Женя разводил свою кухню: раскладывал шпахтели, мыл в жестянке с керосином кисти, грунтовал. Антон любил, придя после работы, смотреть, как работает Карасик. Он с уважением прислушивался к вкусным названиям: умбра [11] , сиенская зелень, поль-веронез, зелень перманентная, голландская сажа, берлинская лазурь, кобальт, сепия.
Карасик уже перенял всю жестикуляцию художников. Он научился соответственным образом отставлять большой палец, потом медленно прижимать его к остальным четырем, сомкнутым в кулак. Отогнутым кончиком большого пальца, упирающимся в воображаемую кисть, он округло и пластично — обязательно пластично! — вписывал что-то в воздух, толкуя о форме и цвете. Так, водя выгнутым большим пальцем в иссиня-дымном воздухе, он объяснял товарищам антона, комсомольцам-водникам, классические формы и линии. Огромным, докрасна накаленным прозрачным кристаллом выглядела печурка в домике-времянке на затоне. Одетые во что попало, полуголодные, с помороженными руками и ознобленными лицами, слушали Карасика молодые ребята с затона.
Карасик пришел к ним в первый раз с великим страхом. Он был уверен, что его поднимут на смех, что никто его и слушать не станет. Глядя поверх лиц, осекаясь, начал он лекцию.
— Величайший мастер итальянского Возрождения гениальный Микельанджело Буонаротти был несчастлив в своей великой жизни, — сказал Карасик и тут же смущенно словил себя на том, что в одной фразе сказал «величайший» и «великий».
Но тут он рискнул взглянуть на лица и поразился. На него смотрело столько глаз, полных сочувствия и интереса, что следующая фраза, казалось, сама легко и уверенно шла на язык. Карасик удивился вниманию, с каким слушали рассказ о жизни далекого флорентийского мастера. Никто не перебивал Женю, только один раз на задней скамейке угрюмый и бледный от недоедания парень поднял руку, как школьник. Карасик настороженно поглядел на него.
— Давайте здесь не курить, — сказал парень и сел.
Карасик стал завсегдатаем в домике на затоне. За четверть пайка в месяц он рисовал плакаты по судоремонту. Водники дивились его быстрому искусству, задавали ему вопросы наивные, но неизменно благожелательные. Угрюмый парень, просивший на первом занятии не курить, приходил на занятия всегда самый первый и однажды принес показать Карасику тетрадку, куда он перерисовал виды с открыток.
Работа в затоне была тяжела. Приходилось отдирать примерзшие к берегу катера, производить обколку льда. Заброшенные, заржавленные буксиры валялись на берегу, как издыхающие киты. Было так холодно, что знобило при одной мысли о прикосновении к морозному металлу.
Однажды во время лекции по затону раскатился выстрел. Нервно залился гудок. В мастерских все вскочили и кинулись к дверям. Перепуганный Женя побежал за всеми.
— Сиди, сиди! — остановил его Антон. — Запомни, на чем остановился. Не беспокойся: комсомольская тревога, тебя не касается.
Антон, вероятно, хотел просто успокоить Женю. Но Карасик почувствовал себя глубоко обиженным. Опять какая-то полоса отчуждения прошла между ним и Антоном с его ребятами.
К весне в затоне все пришло в движение, как в гусятнике. Красили, шпаклевали, выводили новые названия: «Свобода», «Заря Революции», «Память тов. Маркина»… Ледокол «Громобой» уже вспорол Тарханку, торопя весну. Но черная вода среди белизны берегов выглядела неестественной, озябшей, как цыпленок в разбитом раньше времени яйце.
Потом наступил день, когда с коренной Волги, из-за Зеленого острова, донеслась канонада ледохода. И, грохая, двинула Волга, вертя, круша и выжимая на берег тяжелые льдины с обрывками дорог, с вешками, с конским навозом.
Началась весна. И как знак новой экономической политики, как первое доказательство нэпа, открылась на Немецкой кондитерская с настоящими, давно невиданными пирожными, сдобами, слойками.
Антон и Карасик никогда не ходили по той стороне улицы и стойко отворачивались, когда им приходилось быть поблизости от соблазнительной витрины. Иногда, в праздник, друзья устраивали роскошный ужин. Они покупали в складчину белую булку, разрезали ее пополам и медленно съедали, совершенно счастливые.
Саратов давно славился своим пристрастием не только к французской борьбе, но и к музыке. Это один из самых музыкальных городов в стране. Концертанты всего мира знают это.
Весной открылся городской парк «Липки». В уцелевших садах закипела сирень, распахнулись окна, и чуть ли не из каждого открытого окна понеслись экзерсисы и гаммы. В тенистых улицах с развороченными тротуарами стало звучно и разноголосо, как в коридоре консерватории, что на углу Никольской и Немецкой. Под сенью «Липок» тихо миловались влюбленные. Полая вода укоротила взвозы. Пристани теперь жались к самым домам. У пристаней закричали первые пароходы. Как истые волжане, Антон и Карасик все свободное время толкались на берегу. Берег был загажен мешочниками, вонью тянуло из разрушенных пакгаузов. Но Волга оставалась Волгой, всегда новой, не знающей застоя, просторно текущей. И вода была большой, прекрасной водой.
Пароходы ходили не по расписанию и с новыми именами, но голоса у них были знакомые с детства, И друзьям было приятно узнавать старых горластых подфрантившихся знакомцев, заимевших новые паспорта, И Антон и Женя могли рассказать всю родословную каждого парохода. Им были известны все победы, подвиги и судьбы пароходов. С горечью узнавали они о гибели судов — взорванных, сожженных, потопленных.
Волга в тот вечерний час то розовела, то подергивалась опаловой поволокой, бесконечно широкая, поглотившая берега, выливающаяся из-за горизонта и за горизонт заплывающая.
По краю откоса шли четыре захмелевших цыгана, неправдоподобно живописные. Они шли, обнявшись, к взвозу. Шаровары черного бархата были на них. Скрипели сапоги на неверных ногах. Белые рубахи были выпущены из-под ковровых жилеток. Смоляные бороды горели зеленым, бронзовым огнем, курчавые волосы над медными шеями искрились радужным блеском, прохваченные лучами низкого солнца. Жгучий цыганский глаз косил по сторонам. Воздух вокруг них был оранжевый, плотный, как на старых картинах.