Подросток | Страница: 126

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— О, об этой черной, ужасной интриге я узнала бы и без него! Я всегда, всегда предчувствовала, что они вас доведут до этого. Скажите, правда ли, что Бьоринг осмелился поднять на вас руку?

Она говорила так, как будто чрез одного Бьоринга и чрез нее я и очутился под забором. А ведь она права, подумалось мне, но я вспыхнул:

— Если б он на меня поднял руку, то не ушел бы ненаказанный, и я бы не сидел теперь перед вами, не отомстив, — ответил я с жаром. Главное, мне показалось, что она хочет меня для чего-то раздразнить, против кого-то возбудить (впрочем, известно — против кого); и все-таки я поддался.

— Если вы говорите, что вы предвидели, что меня доведут до этого, то со стороны Катерины Николаевны, разумеется, было лишь недоумение… хотя правда и то, что она слишком уж скоро променяла свои добрые чувства ко мне на это недоумение…

— То-то и есть, что уж слишком скоро! — подхватила Анна Андреевна с каким-то даже восторгом сочувствия. — О, если б вы знали, какая там теперь интрига! Конечно, Аркадий Макарович, вам трудно теперь понять всю щекотливость моего положения, — произнесла она, покраснев и потупившись. — С тех пор, в то самое утро, как мы с вами в последний раз виделись, я сделала тот шаг, который не всякий способен понять и разобрать так, как бы понял его человек с вашим незараженным еще умом, с вашим любящим, неиспорченным, свежим сердцем. Будьте уверены, друг мой, что я способна оценить вашу ко мне преданность и заплачу вам вечною благодарностью. В свете, конечно, подымут на меня камень и подняли уже. Но если б даже они были правы, с своей гнусной точки зрения, то кто бы мог, кто бы смел из них даже и тогда осудить меня? Я оставлена отцом моим с детства; мы, Версиловы, древний, высокий русский род, мы — проходимцы, и я ем чужой хлеб из милости. Не естественно ли мне было обратиться к тому, кто еще с детства заменял мне отца, чьи милости я видела на себе столько лет? Мои чувства к нему видит и судит один только бог, и я не допускаю светского суда над собою в сделанном мною шаге! Когда же тут, сверх того, самая коварная, самая мрачная интрига и доверчивого, великодушного отца сговорилась погубить его же собственная дочь, то разве это можно снести? Нет, пусть сгублю даже репутацию мою, но спасу его! Я готова жить у него просто в няньках, быть его сторожем, сиделкой, но не дам восторжествовать холодному, светскому, мерзкому расчету!

Она говорила с необыкновенным одушевлением, очень может быть, что наполовину напускным, но все-таки искренним, потому что видно было, до какой степени затянулась она вся в это дело. О, я чувствовал, что она лжет (хоть и искренно, потому что лгать можно и искренно) и что она теперь дурная; но удивительно, как бывает с женщинами: этот вид порядочности, эти высшие формы, эта недоступность светской высоты и гордого целомудрия — все это сбило меня с толку, и я стал соглашаться с нею во всем, то есть пока у ней сидел; по крайней мере — не решился противоречить. О, мужчина в решительном нравственном рабстве у женщины, особенно если великодушен! Такая женщина может убедить в чем угодно великодушного. «Она и Ламберт — боже мой!» — думал я, в недоумении смотря на нее. Впрочем, скажу все: я даже до сих пор не умею судить ее; чувства ее действительно мог видеть один только бог, а человек к тому же — такая сложная машина, что ничего не разберешь в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек — женщина.

— Анна Андреевна, чего именно вы от меня ждете? — спросил я, однако, довольно решительно.

— Как? Что значит ваш вопрос, Аркадий Макарович?

— Мне кажется по всему… и по некоторым другим соображениям… — разъяснял я путаясь, — что вы присылали ко мне, чего-то от меня ожидая; так чего же именно?

Не отвечая на вопрос, она мигом заговорила опять, так же скоро и одушевленно:

— Но я не могу, я слишком горда, чтоб входить в объяснения и сделки с неизвестными лицами, как господин Ламберт! Я ждала вас, а не господина Ламберта. Мое положение — крайнее, ужасное, Аркадий Макарович! Я обязана хитрить, окруженная происками этой женщины, — а это мне нестерпимо. Я унижаюсь почти до интриги и ждала вас как спасителя. Нельзя винить меня за то, что я жадно смотрю кругом себя, чтоб отыскать хоть одного друга, а потому я и не могла не обрадоваться другу: тот, кто мог даже в ту ночь, почти замерзая, вспоминать обо мне и повторять одно только мое имя, тот, уж конечно, мне предан. Так думала я все это время, а потому на вас и надеялась.

Она с нетерпеливым вопросом смотрела мне в глаза. И вот у меня опять недостало духу разуверить ее и объяснить ей прямо, что Ламберт ее обманул и что я вовсе не говорил тогда ему, что уж так ей особенно предан, и вовсе не вспоминал «одно только ее имя». Таким образом, молчанием моим я как бы подтвердил ложь Ламберта. О, она ведь и сама, я уверен, слишком хорошо понимала, что Ламберт преувеличил и даже просто налгал ей, единственно чтоб иметь благовидный предлог явиться к ней и завязать с нею сношения; если же смотрела мне в глаза, как уверенная в истине моих слов и моей преданности, то, конечно, знала, что я не посмею отказаться, так сказать, из деликатности и по моей молодости. А впрочем, прав я в этой догадке или не прав — не знаю. Может быть, я ужасно развращен.

— За меня заступится брат мой, — произнесла она вдруг с жаром, видя, что я не хочу ответить.

— Мне сказали, что вы были с ним у меня на квартире, — пробормотал я в смущении.

— Да ведь несчастному князю Николаю Ивановичу почти и некуда спастись теперь от всей этой интриги или, лучше сказать, от родной своей дочери, кроме как на вашу квартиру, то есть на квартиру друга; ведь вправе же он считать вас по крайней мере хоть другом!.. И тогда, если вы только захотите что-нибудь сделать в его пользу, то сделайте это — если только можете, если только в вас есть великодушие и смелость… и, наконец, если и вправду вы что-то можете сделать. О, это не для меня, не для меня, а для несчастного старика, который один только любил вас искренно, который успел к вам привязаться сердцем, как к своему сыну, и тоскует о вас даже до сих пор! Себе же я ничего не жду, даже от вас, — если даже родной отец сыграл со мною такую коварную, такую злобную выходку!

— Мне кажется, Андрей Петрович… — начал было я.

— Андрей Петрович, — прервала она с горькой усмешкой, — Андрей Петрович на мой прямой вопрос ответил мне тогда честным словом, что никогда не имел ни малейших намерений на Катерину Николаевну, чему я вполне и поверила, делая шаг мой; а между тем оказалось, что он спокоен лишь до первого известия о каком-нибудь господине Бьоринге.

— Тут не то! — вскричал я, — было мгновение, когда и я было поверил его любви к этой женщине, но это не то… Да если б даже и то, то ведь, кажется, теперь он уже мог бы быть совершенно спокоен… за отставкой этого господина.

— Какого господина?

— Бьоринга.

— Кто же вам сказал об отставке? Может быть, никогда этот господин не был в такой силе, — язвительно усмехнулась она; мне даже показалось, что она посмотрела и на меня насмешливо.