Я удивленно приподнял бровь: обычно, рассказывая о преступлениях тех, кого везли на «насесте [134] », глашатаи вовсю цитировали Изумрудную скрижаль, через слово поминали Вседержителя и пророка Аллаяра и пугали обывателей происками Двуликого. А этот глашатай не сказал о них ни слова!
– …целых полторы десятины эта похотливая тварь и днем, и ночью терзала несчастную девчушку и упивалась ее страданиями! И оставила ее в покое только тогда, когда та не вынесла его издевательств и испустила дух.
«Бред какой-то…» – подумал я.
В это время из-за угла двухэтажной лавки показались понурые алатские тяжеловозы, медленно переставляющие ноги, облучок с возницей, по традиции облаченным в кроваво-красный плащ с капюшоном, и сама телега с высоченной клеткой, в которой за цепи, опоясывающие торс, был подвешен брат во Свете!
– Спаси и сохрани, – ошарашенно прошептала леди Мэйнария. Видимо, увидев обожженные культи рук и ног, торчащие из рваной синей сутаны.
– …Совершенные им преступления переполнили меру терпения его величества Неддара Латирдана, и он высочайше повелел дать брату Гуммию в полной мере испытать боль, равноценную той, которую ощутила его жертва.
– Этому мало и Декады Воздаяния [135] , – мстительно прошипела выглянувшая из-за приоткрытой калитки старуха. – Будь моя воля…
Что бы она сделала, имей право распоряжаться жизнью приговоренного, мы не услышали, так как, увидев нас, она прервалась на полуслове, ойкнула и исчезла.
Насест давно скрылся за спиной, а баронесса никак не могла отойти от полученных впечатлений – то и дело поворачивалась назад, пытаясь углядеть край процессии, следовавшей за телегой.
Я тоже оглядывался. Хоть и по другой причине: мне не нравились взгляды, которыми нас проводили стражники, сопровождавшие телегу: в них был какой-то нездоровый интерес. И что-то вроде обещания…
– Брат во Свете не мог ссильничать ребенка! – внезапно воскликнула леди Мэйнария. – Не мог, ведь насилие – смертный грех!!!
Я вспомнил Атерн, мордастое создание, оравшее «Это Бездушный! Убейте его, убейте!» и криво усмехнулся: убийство тоже было смертным грехом. Однако тот монах его не чурался.
– Ты не понимаешь! – увидев мою усмешку, возмущенно воскликнула баронесса. – То, во что ты веришь с самого детства, врастает в плоть и кровь! Значит, это – какая-то ошибка!!!
– Особое судопроизводство никто не отменял… – буркнул я. – Без неопровержимых доказательств его бы не казнили…
«И с доказательствами – тоже! – вдруг сообразил я. – Чтобы не бросать тень на Бога-Отца, его бы тихонько удавили. А чтобы успокоить народ, на Лобное место выволокли бы кого-нибудь другого. Взявшего на себя его вину во время тесного общения с палачами».
Мысль была здравой, поэтому я, невидящим взглядом уставившись на конское яблоко, валяющееся посередине колеи, почесал затылок: получалось, что приговор этому монаху был следствием изменения отношения короля к Ордену Вседержителя!
– Ну да… Наверное… – подумав о том, что я сказал, расстроенно вздохнула баронесса и замолчала.
На перекрестке Житной и Кривой мы наткнулись на патруль – на коренастого черноволосого десятника, с легкостью поигрывающего тяжеленным фальшионом [136] , и пять стражников с алебардами.
– Стоя-а-ать!!! – увидев рядом со мной девушку, рыкнул десятник и поудобнее перехватил рукоять меча. – Ку-у-уда девку волочешь, Нелюдь?
Сначала я хотел промолчать, но потом вспомнил про новые веяния в отношении к Орденам и ответил:
– В какую-нибудь лавку. Одевать…
Видимо, десятнику еще не приходилось видеть разговаривающих слуг Бога-Отступника, так как он растерянно захлопал глазами и неуверенно оглянулся на своих подчиненных.
Стражники таких тоже не встречали, поэтому несколько долгих-предолгих мгновений пытались понять, как надо расценивать мое поведение.
Первым отошел белобрысый мальчишка, по моим ощущениям, только-только получивший свою нашивку [137] :
– Да она вродь уже одета.
– Одежка поистрепалась. Вот я и попросила брата сводить меня в какую-нибудь лавку… – двумя руками вцепившись в мой локоть и глядя в землю, робко сказала леди Мэйнария.
– Ха-а-ароший у тебя братец… – обалдело промямлил парнишка и сдвинул шлем на затылок.
– Ну, мы можем идти? – дождавшись, пока придет в себя и десятник, поинтересовался я. Стараясь не думать о том, что именно сказала баронесса.
Тот кивнул, потом зачем-то нахмурил брови и повернулся к своим подчиненным:
– Ну, че встали? Па-а-адабрали челюсти и вперед!
Те захлопнули раззявленные рты и, не сводя с нас изумленных взглядов, двинулись в направлении рынка. А мы, соответственно, к Белому ряду.
А когда их шаги затихли в отдалении, ее милость обогнала меня на шаг и виновато заглянула в глаза:
– Ты прости, что я назвала тебя братом, ладно? Просто в этих тряпках я похожа на кого угодно, только не на дворянку. А проблемы со стражей нам сейчас ни к чему.
– Купец А-а-арсен… Та-а-ак… Па-а-а прозвищу? – Писарь оторвал взгляд от листа пергамента и уставился на стоящего перед ним мужчину: – Ну, как тя кличут-то?
– Пятном, ваш-мл-сть!
– Пя-я-ятно… – повторил писарь, почесал кончик носа и, смешно шевеля губами в такт движению кончика пера, вывел в подорожной еще и прозвище. Потом полюбовался на дело своих рук и спросил: – Ну, и зачем те-е-е в Аверон?
Купец непонимающе покосился на стражников, только что закончивших досматривать его возы, и захлопал ресницами:
– Дык, торговать, ваша милость! Грят, что таперича хлеба в столице и с собаками не сыщешь. Вот я и…
Писарь жестом заставил его заткнуться и снова склонился над пергаментом:
– Па-а-а та-а-арговым делам…
– С ним два приказчика и восемь душ охраны, – устало буркнул десятник. – Все восемь – наши, гильдейские. Кожу [138] я уже проверил – она в порядке.