Но четырнадцать членов совета только в целом присоединились к мнению прокурора, разногласия же возникли на совещании.
Судьи приступили к последнему допросу — формальности, почти бесполезной с подобными обвиняемыми, ибо этот допрос ставил своей целью получить признания до вынесения приговора, а ни мира, ни перемирия не приходилось требовать от ожесточенных противников, которые так долго боролись. Это было скорее требуемое ими их собственное оправдание, нежели осуждение участников дела.
По обычаю, заключенный представал перед судьями, сидя на низком деревянном сиденье, сиденье убогом, постыдном, позорном, обесчещенном тем, что его касались обвиняемые, переходившие с этого сиденья на эшафот.
На этой скамье сидел подделыватель Вилет. Он со слезами просил прощения.
Вслед за ним у входа в зал появилась графиня де ла Мотт, сопровождаемая секретарем суда Фремином.
Сторож поспешно подвел ее к скамье подсудимых, расположенной в центре полукруга и напоминающей тот зловещий обрубок, который называется плахой, если он стоит не в аудиенц-зале, а устанавливается на эшафоте.
При виде этого бесчестящего ее сиденья, которое предназначалось ей, ей, гордившейся тем, что она носит имя Валуа и держит в руках судьбу королевы Французской, Жанна де ла Мотт побледнела и гневным взглядом окинула залу.
Жанна начала с торжественного заявления, что не желает компрометировать королеву; она прибавила, что никто не может лучше осветить это дело, нежели кардинал — Попросите его, — сказала она, — предъявить эти письма или их копии, прочтите их — и вы будете удовлетворены. Я не берусь утверждать, являются ли они письмами кардинала к королеве или королевы к кардиналу; я нахожу, что одни чересчур интимны и чересчур вольны для писем государыни к подданному, а другие чересчур непочтительны для писем, написанных подданным и адресованных королеве.
Глубокая, страшная тишина, встретившая это наступление, должна была доказать Жанне, что она не внушила ничего, кроме ужаса, своим врагам, ничего, кроме страха, своим сторонникам и ничего, кроме недоверия, своим беспристрастным судьям. Она встала со скамьи подсудимых с единственной надеждой, что на эту скамью сядет не только она, но и кардинал. Эта месть ее, если можно так выразиться, удовлетворяла. Что же сделалось с ней, когда, обернувшись, чтобы в последний раз взглянуть на это сиденье позора, на которое она принудила сесть вслед за собой члена фамилии Роанов, она больше не увидела скамьи подсудимых, которая по приказанию двора и стараниями тюремщиков уже исчезла и была заменена креслом?
Начались ее муки. Кардинал медленно прошел вперед. Он только что вышел из кареты; главные ворота были открыты ради него.
Кардиналу указали на кресло.
Он говорил медленно, он скорее извинялся, чем доказывал, скорее умолял, чем рассуждал, и внезапно умолк, и этот паралич духа и мужества у человека красноречивого, искусного оратора произвел действие более могущественное, нежели все защитительные речи и все аргументы.
Вслед за ним появилась Олива; несчастная девушка снова села на скамью подсудимых. Многие из присутствующих вздрогнули при виде этого ожившего изображения королевы на позорном сиденье, на котором они только что видели Жанну де ла Мотт.
Но все говорили, что бедняжка Олива явилась сейчас в канцелярию суда, покинув своего ребенка, которого она кормила, и, когда дверь открылась, крики новорожденного сына де Босира прозвучали защитительной речью в пользу матери.
После Оливы появился Калиостро, наименее виновный из всех. Ему не приказали сесть, хотя рядом со скамьей подсудимых стояло кресло.
Суд опасался защитительной речи Калиостро. Видимость допроса, прерванного возгласом председательствующего: «Хорошо!» — удовлетворяла требованиям формальности.
Суд объявил, что прения закончены и начинается совещание. Толпа медленно растеклась по улицам и набережным, намереваясь вернуться ночью, чтобы услышать приговор, который, как говорили, не замедлят вынести.
После того, как завершились прения, после того, как кончился допрос и утихло возбуждение на скамье подсудимых, всех узников поместили на эту ночь в Консьержери.
Толпа, как мы уже сказали, к вечеру возвратилась, чтобы молчаливыми, хотя и оживленными, группами разместиться на площади перед Дворцом и получить известие о приговоре, как только он будет объявлен.
А в это время Жанна, которой дала приют в своей комнате привратница г-жа Юбер, пыталась отвлечь свои мрачные мысли отчасти разговором, отчасти хождением по комнате.
В течение своего пребывания в Консьержери графиня де ла Мотт весь день проводила в обществе привратницы, ее мужа и ее сына.
Упомянем, что в этот день Жанна заметила в углу у камина аббата, который время от времени бывал сотрапезником этой семьи. Это был давнишний секретарь воспитателя графа Прованского, человек простой в обращении, в меру язвительный, знавший двор, с давних пор не посещавший семью г-жи Юбер и снова ставший ее частым гостем с тех пор, как в Консьержери очутилась графиня де ла Мотт.
Кроме него, здесь было еще двое или трое служащих Дворца высших чинов; они долго разглядывали графиню де ла Мотт; говорили они мало.
Она с веселым видом взяла инициативу в свои руки.
— Я уверена, что наверху идет разговор более оживленный, чем здесь у нас, — заговорила она.
— О да! — произнес аббат.
— А как вы думаете, господин аббат, — продолжала Жанна, — мое дело вырисовывается не лучшим образом?
— Графиня! — отвечал он. — Король незлопамятен, и, коль скоро гнев его, первый его гнев утолен, он уже больше не будет думать о прошлом.
— Но что вы называете «утоленным гневом»? — с иронией спросила Жанна.
— Приговор... какой бы то ни было, — поторопился прибавить аббат. — Это и утолит его гнев.
— «Какой бы то ни было»!.. Это страшное слово! — воскликнула Жанна. — Оно слишком расплывчато… «Какой бы то ни было»! Ведь этим все сказано!
— Я имею в виду всего лишь заточение в монастыре, — холодно отвечал аббат. — По слухам, с этим решением вашей участи король согласится охотнее всего.
Жанна посмотрела на этого человека с ужасом, который тотчас же сменился яростью.
— Заточение в монастыре! — вскричала она. — Другими словами, медленная смерть, постыдная, лютая смерть, которая будет казаться актом милосердия!
Она забилась в истерике, затем потеряла сознание. Когда она пришла в себя, аббат подумал, что она задыхается.
— Послушайте! — сказал он. — Эта решетка преграждает доступ воздуху и свету. Нельзя ли дать этой несчастной женщине немного подышать воздухом?
Тут г-жа Юбер, позабыв обо всем на свете, подбежала к шкафу, стоявшему подле камина, достала ключ, которым отпиралась решетка, и тотчас же воздух и жизнь волнами влились в помещение.