Потерявшая сердце | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А Кутузов? — задиристо спросил Вильсон. — Неужели он не верит в «силу духа» русского солдата?

Вокруг костра установилась глубокая тишина. Все ждали, что ответит дипломату русский генерал. Алексей Петрович так и сидел, обняв графа Ростопчина за плечи. Тот низко склонил голову, запустив скрюченные пальцы в непослушную шевелюру. Таким образом он удерживал себя, чтобы вновь не сорваться и не наговорить Вильсону дерзостей.

— Надо признать, сэр, — начал после томительной паузы Ермолов, — что Кутузов старый и опытный царедворец и имеет все, присущие царедворцам, качества. Он трусоват, сластолюбив, угодлив и во всем ищет только собственную выгоду. Назначение его главнокомандующим было роковой ошибкой. Государь этого не желал, но вынужден был согласиться с решением Чрезвычайного комитета. Лично я предпочел бы видеть на его месте Барклая, или, на худой конец, Беннигсена…

— Барон Витгенштейн также очень талантлив, — вставил кто-то из офицеров, — но опять же немец и не полный генерал…

— Кто знает, прав главнокомандующий или не прав? — раздался вдруг надтреснутый, ранее неслышный голос. Все разом повернулись в сторону говорившего. Худой немолодой офицер, кутаясь в плащ, смотрел в огонь костра остановившимся взглядом, в котором сквозило нечто безумное. Он, казалось, говорил сам с собой, не заботясь о том, слышат ли его остальные. — На все воля Божья… Если он назначен на этот пост, значит, Богу было угодно, чтобы пришел такой день, как нынешний. Он рапортовал о победе… Мы возмущаемся, считая это ложью, но может, он сам видит в случившемся нечто, что скрыто от наших глаз? Быть может, в этом великом несчастии заключен Божий промысел, и наши потомки его узрят и покроют славою то, что мы нынче проклинаем…

— Я, сударь, не богослов, не мистик, я военный! — прервал его наконец Ермолов, первым очнувшийся от странного оцепенения, в которое поверг присутствующих этот тихий монолог. — О чем я на месте главнокомандующего мог бы рапортовать государю? О том, что мы ушли со своих позиций и проиграли Бородино. О том, что мы потеряли слишком многое, не приобретя ничего взамен. Об этом! — Он взмахнул рукой, широко обводя разлившееся по небу зарево. — Вот что было бы правдой, а все иное — ложь!

— Светлейший князь Суворов никогда бы не допустил такого позора… — процедил сквозь зубы Ростопчин. Он больше не мог удерживать слез, которые весь день были близко. Зарево над Москвой, поднявшееся уже до самых звезд и погасившее их, превратило ночь в странный багрово-серый день. Это адское освещение действовало ему на нервы, изорванные последними событиями. Он заплакал, прикрыв глаза трясущейся ладонью.

— Ну-ну, полноте, граф, — снова подбодрил его Ермолов. — Давайте выпьем за победу! — Он схватил бутылку рейнского, ловко отбил саблей горлышко и громовым хриплым голосом воскликнул: — Не за ту мнимую победу, о которой доложили государю, а за настоящую! За победу, которая будет за нами, господа!

Все дружно поддержали его тост, и вино полилось рекой.

Между тем, немного успокоившись, Федор Васильевич занялся неотложными делами поместья. Принял депутацию от крестьян, которые просили, чтобы барин разрешил им покинуть деревню и идти вслед за отступающей армией. Однако он приказал им вместе с дворовыми людьми следовать в его Орловское имение, но перед этим распорядился, чтобы они открыли конюшни и увели как можно дальше лошадей. Через час крестьяне с семьями молча покидали Вороново. В движении этих темных фигур с узлами на фоне алого неба было что-то невыразимо зловещее. Даже самые маленькие дети не плакали, а, семеня рядом с матерями, разглядывали московское зарево, становившееся все ярче и, казалось, ближе.

Рассвет был едва заметен в ту странную, слишком светлую ночь. Маленькое красное солнце поднялось еле-еле и теперь, раздраженно мигая, щурилось сквозь дымную завесу. Вдалеке слышалась перестрелка.

— Наш арьергард снова ввязался в драку с французами, — заметил Ермолов и скомандовал: — Пора в путь!

Он плохо спал эту ночь, но выглядел бодрым. Лишь покрасневшие глаза и охрипший голос выдавали накопившуюся многодневную усталость. Офицеры, прикорнувшие вокруг догоревшего костра, зашевелились под дорожными плащами и стали садиться.

— Погодите, господа! — обратился к ним Ростопчин. Он стоял на крыльце усадьбы, сжимая в руке зажженный факел. Остальные факелы, заготовленные, но еще не зажженные, он держал другой рукой на отлете, как букет из черных смоляных цветов. — Вы должны мне оказать одну услугу…

Окончательно проснувшиеся офицеры живо взялись за дело. Одних он послал к опустевшим конюшням, других — к молочной ферме. Ермолов и Вильсон еще раз попытались отговорить графа от опрометчивого поступка, но тот был непреклонен. В их сопровождении он вбежал во дворец и решительно начал поджигать одну комнату за другой, пока не дошел до супружеской спальни. На ее пороге он замер, словно натолкнулся на невидимую преграду.

— Вот моя брачная постель, — сказал он своим спутникам, — у меня не хватает духу поджечь ее. Избавьте меня от этой тяжелой обязанности.

Вильсон отвернулся. Все происходящее он мог бы назвать одним словом — варварство. Ермолов молча взял из рук хозяина дома факел и вошел в супружескую спальню. Через миг постель пылала. В следующий раз граф задержался в комнате Лизы. Здесь его «ангельчик» сделал первые шажки, здесь дочка сказала свое первое слово — «папа», правда, с ударением на последнем слоге. На стене висел портрет трехлетней девочки, играющей с котенком, работы художника Сальватора Тончи. Итальянец постоянно жил у него в доме и писал портреты домочадцев. Маленькая плутовка капризничала, не хотела позировать, выклянчивая тем самым конфеты, которыми отец награждал ее за долготерпение…

— Граф, надо уходить! — услышал он встревоженный голос Ермолова. — Французы уже близко.

Ростопчин бросил факел на кровать Лизы и, едва сдерживая рыдания, выбежал из комнаты. Через четверть часа весь дом был охвачен рычащим от жадности пламенем. Когда офицеры садились в седла, бронзовые кони, украшавшие вход во дворец, не выдержали страшного жара и рухнули так, что земля под ними затряслась.

На воротах домашней церкви граф оставил дощечку с надписью по-французски: «Я потратил восемь лет на украшение этого дома и жил здесь счастливо в лоне семьи. Все население поместья, в количестве 1720 душ покидает его, а я по собственному побуждению поджигаю свой дом, чтобы вы не осквернили его своим присутствием. Французы! Я бросил в Москве два дома с обстановкой, стоившей до полумиллиона. Здесь вы найдете только пепел».


Воспоминания о том дне всякий раз отдавались болью в груди Федора Васильевича, но он ни секунды не сожалел о содеянном. Его близкий друг, поэт Сергей Глинка говорил в одном из московских салонов, защищая губернатора от нападок: «Да, трудно поверить, господа, что человек собственноручно сжигает миллионное состояние, пусть из любви к Отчизне или в силу необузданного характера, или, наконец, просто из брезгливости… Но я слишком хорошо знаю графа, чтобы на секунду в этом усомниться». Однако москвичи сомневались. Они верили в фантастические подземелья Воронова, в которых спрятаны ростопчинские сокровища, и считали, что весь его оголтелый патриотизм не больше, чем риторика, в которой губернатор любому мог дать сто очков вперед.