— Хм? В остальном? — Кармен терпеливо разъясняет, что большинству мальчиков хватает и этого. Выуживает из сумочки пачку с десятью «Плейерз № 6», вытряхивает сигареты ко мне на постель. — Давай, — подзуживает она Юнис, — от этого не умирают.
Мы сосем сигареты. Кармен к тому же умудряется сунуть в рот мятную конфетку — продолговатую, а не круглую (может, если ее рот на секунду застынет, она умрет). Одри, как всегда, не с нами.
— Что такое с Одри? — спрашивает Кармен.
— Опять грипп.
— Да нет, что с ней такое? — Где-то в недрах дома плачет младенец. — А у нее как делишки? — спрашивает Кармен и склоняет голову — я так понимаю, она про Дебби.
— Ну… трудно сказать. Чудит слегка.
— С мамашей так было все разы, что нас рожала, — говорит Кармен. — Пройдет. Женские проблемы, — со знанием дела вздыхает она.
Вряд ли причудь Дебби пройдет сама собой — из ближайшей родни она лишь младенца не подозревает нынче в том, что его подменили точной копией. Гвалт становится громче (у младенца есть что-то общее с Винни), и внезапно запах грусти налетает на меня холодным сквозняком, и я вздрагиваю.
— Но могилке твоей прошлись? — участливо спрашивает Кармен.
— Редкая нелепость, — говорит Юнис (она стала бы счастливее, если б слова заменили на формулы и уравнения). — Чтоб лечь в могилу, надо умереть, а ты тут живая сидишь.
— Живые мертвецы, — весело ответствует Кармен и сует в рот лимонный леденец.
Может, все мы живые мертвецы, сотворены из праха мертвых, как песчаные замки. Детские рыдания нервируют моего незримого призрака, невидимым северным сиянием он колышется и мерцает на частотах духа.
— Чем тут пахнет? — (Блаженный дух? Иль окаянный демон? [49] ) Кармен подозрительно принюхивается.
— А, это мой призрак.
— Призраки, — фыркает Юнис, — не бывает никаких призраков, это совершенно иррациональный страх. Фазмофобия.
Но я своего призрака не боюсь. Он — или она — как старый друг мне, как удобная туфля. Фазмофилия.
— Какая абсолютная мерзость, — говорит Юнис и корчит рожу, которая ее отнюдь не красит.
Когда они уходят, я включаю свет и сажусь за домашку по латыни. Валяюсь на постели под аккомпанемент «Радио Люксембург» по транзистору «Филипс», любезно купленному Чарльзом в честь моего дня рождения — со скидкой, потому что он сотрудник.
Увы, на радиоволнах приносятся вести печальнее не бывает — Рикки Вэлэнс передает Лоре, что любит ее, [50] Элвис Пресли любопытствует, одиноко ли мне [51] (да-да, еще как), а Рой Орбисон утверждает, что лишь одинокий поймет, каково ему [52] (да я понимаю, понимаю). Я перекатываюсь на спину и разглядываю трещины в потолке. Похоже, меня отлили из чистой меланхолии. О, я от призраков больна, [53] ну честное же слово.
Переводить нам задали Овидия. В «Метаморфозах» не продохнуть от людей, которые оборачиваются лебедями, телицами, медведями, тритонами, пауками, летучими мышами, птицами, звездами, куропатками и водой, целыми реками воды. Беда с божественными силами, прибегнуть к ним — большой соблазн. Если б я умела превращать, я бы этим пользовалась на каждом шагу — Дебби давным-давно стала бы ослицей, а Хилари скакала бы лягушкой.
Я же — о, я дочь солнца, горе обратило меня в какую-то диковину. Перевожу я историю о сестрах Фаэтона, повесть о зелени почки и листа. Сестры Фаэтона оплакивали сгоревшего своего брата и обернулись деревами — вообразите, что они пережили, когда ноги их приросли к земле, стремительно превращаясь в корни. Волосы рвали они, и в руках оставались отнюдь не власы, но листва. Ноги у них обросли древесной корою, руки их стали ветвями, и в ужасе сестры глядели, как животы их и груди сковала кора. Климена, их бедная мать, сдирала кору с дочерей, но их ветки ломались, и древесные дщери ее кричали от боли и страха, умоляя их больше не трогать.
Постепенно, очень постепенно кора наползла на их лица, и остались видны одни рты, и их мать кинулась к ним, неуемно целуя, одну за другой, дочерей. И затем они распрощались в отчаянии, и кора покрыла их губы навеки. Они плакали даже деревьями, слезы падали в реку у них под ногами и обращались в капли солнечного янтаря.
(— Весьма прочувствованный перевод, Изобел, — обычный вердикт моей учительницы латыни.) Лишь одинокий поймет, каково мне.
Буду ли я счастлива? Вероятно, нет. Поцелую ли я Малькольма Любета? Вероятно, нет. Этот катехизис я знаю наизусть, за ним следует трясина уныния и бессонная ночь.
Потушенные мертвые глаза репного фонаря разглядывают меня в темноте, а я все пытаюсь уснуть.
По земле сейчас шастают мертвые из мира иного, выступают из-за завесы, свершают ежегодный визит. Быть может, внизу Вдова сгоняет Винни со своей постели. Быть может, мертвые кошки уже мяучат и мурлычут у камина, а леди Ферфакс плавает вверх-вниз по лестнице, сунув голову под мышку, точно клоунесса из варьете.
Где же Малькольм? Отчего ко мне в окно стучится не он, а лишь холодный ливень? Где же мама?
Я засыпаю, волосы мои пахнут дымом, запах грусти опутывает меня лозою, и снится мне, что я заблудилась в бескрайнем темном лесу, одна, никто не спасет, и даже Вергилий не придет, не покарает меня турпутевкой в преисподнюю.
Изобел кто-то позвал, честное слово, — эхо незримо повисло в сером свете, и она ущипнула Чарльза за ухо, чтоб проснулся. Ну да, их кто-то звал — голос далекий, охрип. Чарльз вскочил, нахлобучил фуражку.
— Это папа, — сказал он.
Истерзанный, будто со вчерашнего дня постарел на много-много лет. Голос все ближе, совсем близко, уже можно к нему идти. А потом вдруг, словно все это время прятался за деревом, а теперь вышел, — вот он, Гордон.
От облегчения он рухнул на колени, Изобел упала ему в объятия и разревелась, однако Чарльз не подходил, глядел пусто, словно подозревал, что Гордон — очередной лесной мираж. Фокус с появлением.