Ну и, конечно, было много поэтов: в редакцию слали стихи старшеклассницы, пожилые одинокие училки или заключенные местной тюрьмы, которые писали про любовь к родине, березкам и терпеливым девушкам.
Я залез у гору
И кричу униз:
будя, будя, будя
Будя коммуниз.
Этот стишок, присланный семидесятисемилетним заключенным, получившим четырнадцать лет тюрьмы за убийство жены и любовницы, запомнился навсегда. Его не напечатали: рифма подкачала.
Вскоре мои тексты стали появляться на стенде «лучших публикаций недели».
Макарыч, главный редактор, в детстве был начальником партизанского самогонного завода: «Зимой без спирта — ни оперировать раненых, ни приводить в чувство партизан, пролежавших в засаде на морозе пять часов. А откуда в лесу спирт? В лесу — самогон». После войны он заочно окончил школу среднюю, потом высшую партийную, писал, с трудом связывая штампы, но помногу. Он был порядочным человеком: все наши промахи и даже грехи брал на себя, защищал до последнего, выбивал жилье, премии.
Как-то я допустил грубую ошибку в тексте, да и вообще все надоело, и подал заявление «по собственному», назвав себя неудачником.
Макарыч порвал мое заявление и сказал с усмешкой:
— Самым большим неудачником в истории был Иисус Христос. Так что тебе, дружок, еще расти да расти.
Думаю, многих богословов эта его фраза об Иисусе привела бы в восхищение.
Его заместителем был Эдик — еврей, умница, острослов, скептик и шахматист, пришедший в газету из школы, где преподавал математику. Он много и гладко писал, а еще славился тем, что сочинял стихотворные поздравления по случаю дней рождения каких-нибудь ответственных работников райкома КПСС. При этом Эдик был вольнодумцем, позволяя себе рискованные высказывания и в адрес советской власти, и партии, и генерального секретаря (наступила эпоха брежневского анекдотизма).
Ефим Семеныч Шафран заведовал отделом сельского хозяйства. На Курской дуге он был командиром пулеметного расчета, после войны дослужился до капитанских погон, при Хрущеве был выгнан из армии вместе с тысячами офицеров, не имевших специального образования. Не отчаялся — пошел на грошовую зарплату в судебные исполнители, окончил попутно техникум сельского хозяйства, писал заметки в районную газету, куда и был потом приглашен заведовать отделом. Жил он с женой и двумя пацанами на втором этаже старинного полусгнившего дома, в двухкомнатной квартирке с печкой и с туалетом во дворе. Дрова для печки носил на второй этаж из сарая. Под дождем и снегом разъезжал по полям и фермам на мопеде и писал заметки, какие тогда писали все. Его знали и уважали агрономы и ветеринары, доярки и комбайнеры.
По утрам он любил встречать редакционную молодежь с часами у двери: «Опаздываете на минуту тридцать две секунды, дорогие мои дарования!»
Маленького роста, сухой, щетка седых усов, никакого пафоса. Рюмку выпьет, но песню не подхватит. Сталинистом он не был, но и Сталина не ругал — считал за пошлость.
Однажды я без всякого надрыва заметил, что плохо жить в квартире без центрального отопления и с горячей водой только в чайнике, особенно если у тебя, как тогда у меня, новорожденный ребенок.
Ефим Семеныч наклонился ко мне через стол и спросил:
— А родина?
Я не понял.
И тогда Ефим Семеныч чеканным голосом настоящего героя Курской битвы и офицера, голосом человека шестидесяти двух лет, каждый день таскавшего на второй этаж дрова для печки и сравшего в обледеневшем сортире во дворе, проговорил:
— Если у тебя будет горячая вода в кране и теплый сортир, разве ты пойдешь умирать за родину?
Корреспондентом в газете работал и мой школьный дружок Алик. После службы в армии он устроился на бумажную фабрику слесарем, хотя мечтал жить в лесу, в избе, и писать книги «как Хемингуэй». Однажды он сочинил письмо в газету, в пух и прах раскритиковав академика Сахарова. Это был уникальный случай: рабочий сам написал в газету, да еще о Сахарове. Алика попросили написать что-нибудь еще, он написал, и его взяли в редакцию корреспондентом. Когда я как-то спросил его, что он знает про Сахарова и вообще — зачем написал такое письмо, Алик сказал: «Иначе я всю жизнь крутил бы гайки и ходил по уши в машинном масле».
Благодаря Алику я вскоре стал в городе своим. Обедали мы в открытой офицерской столовой, ужинали в ресторане, где летом на открытой веранде пахло выгребной ямой и каждый вечер встречались молодые неженатые офицеры и местные девушки.
Среди этих девушек выделялась Лиса, довольно яркая бабенка лет тридцати, переспавшая в городе, кажется, со всеми, кто носил погоны. Когда как-то одна офицерша застукала Лису с мужем, шалава бросилась бежать и прыгнула в шубе на голое тело с балкона третьего этажа в глубокий снег, ободралась — потом она задирала юбку и показывала царапины на пышных бедрах, но осталась жива и цела, весела и непобедима. Она не брала денег с клиентов — достаточно было угостить ее водкой — и успокаивала колеблющихся: «Не ссы, дружок, у меня там пружинка». Под пружинкой она подразумевала внутриматочную спираль, предохраняющую женщин от нежелательной беременности.
Иногда мы заглядывали в подвал, где была резиденция Золотого — он командовал бандой оформителей в отделе культуры райисполкома. Эта вечно пьяная компания писала лозунги, рисовала плакаты, а когда как-то они пропили отпущенные на оформление деньги, им пришлось через трафарет писать на длинной белой тряпке «Слава КПСС!», используя вместо красной краски «Солнцедар». Как же они выли от жалости, расходуя вино не по назначению…
По субботам мы всей редакцией выезжали то на уборку картошки, то «на елочки» — рубили еловый лапник, который в колхозах-совхозах перемалывался в муку для коров. Считалось, что это — кормовая добавка, хотя иногда весь обед коровы состоял только из этой муки, разведенной в теплой воде. Но об этом писать было нельзя. Нельзя было писать и о том, что свиней кормят рыбой. И еще нельзя было писать обо всем, что предусматривалось «Перечнем сведений, запрещенных к опубликованию в открытой печати», который хранился у главного в сейфе: о воинских частях, стоявших на каждом углу, о вылове неполовозрелых крабов, о реальных цифрах падежа скота, о приказе Минздрава, которым строго ограничивалась выдача больничных листов трудоспособному населению и медицинская помощь — старикам…
Газета писала о другой жизни — о той, где люди все как один вставали на трудовую вахту в честь очередного съезда партии, добивались высоких надоев и урожаев, боролись за первенство в социалистическом соревновании или за звание «ударник коммунистического труда», голосовали за «нерушимое единство партии и народа»…
Когда я сказал Макарычу, что районная газета — это самая вредная, самая глупая выдумка советской власти за всю ее историю, он со вздохом ответил:
— В партию тебе пора, дружок, вот что я тебе скажу.
— Зачем?
— Надо расти. А там и квартиру получишь.