― Эмили.
Компьютер спрашивает:
― Вы берете на себя расходы?
Я говорю: да.
Эмили снова в телефоне:
― Я звоню потому, что у меня ужасно срочное дело! Родители хотят, чтобы я увиделась с новым психологом. Как думаешь, надо идти?
Я качаю головой:
― Ни в коем случае.
Бабетт хватает меня за затылок, впивается белым маникюром в кожу, и я замираю.
― И не давай им пичкать тебя ксанаксом! — говорю я в микрофон.
По моему личному опыту, нет ничего хуже, чем вывернуть душу наизнанку перед каким-нибудь психологом, а потом понять, что так называемый профессионал в действительности ужасно глуп и ты только что раскрыла свои самые сокровенные тайны придурку, который нацепил один коричневый носок, а другой — синий. Или приклеил на задний бампер своего дизельного «хаммера» наклейку «Мы за чистую Землю!». Или при тебе ковырялся в носу. Поверенный твоих сокровенных тайн, который должен был исцелить твою искореженную психику, который теперь хранит все твои самые страшные признания… оказался обычным козлом с университетским образованием.
Чтобы поменять тему, я спрашиваю Эмили, как она заразилась СПИДом.
― А как ты думаешь? — хмыкает Эмили. — Конечно, от моего предыдущего психоаналитика.
Я спрашиваю, был ли он симпатичный. Эмили пожимает плечами так, что я это слышу.
― Довольно симпатичный. Для частного терапевта.
Я играю с прядью своих волос — наматываю на палец, потом подтягиваю ко рту, чтобы погрызть кончики. Я спрашиваю Эмили, как это — болеть СПИДом.
Даже по телефону слышно, как она закатывает глаза.
― Это как быть из Канады, — говорит она. — Привыкаешь.
Я стараюсь показать, что это произвело на меня впечатление.
― Ух ты! Наверное, человек может привыкнуть почти ко всему.
Для поддержания разговора я спрашиваю Эмили, начались ли у нее менструации.
― Конечно, — говорит она. — Но когда в крови зашкаливают вирусы, месячные — не радость от того, что ты стала взрослой женщиной, а протечка страшных биологических ядов в трусы.
Я, видимо, сама не замечая, продолжаю грызть свои волосы, потому что Бабетт шлепает меня по руке, а потом машет у меня перед носом крошечными ножничками.
Эмили по телефону говорит:
― Наверное, когда я умру, то начну встречаться с мальчиками. А у Кори Хаима есть девушка?
Я отвечаю не сразу, а медлю, потому что мимо моего стола проходит целая толпа новоприбывших в ад. Целый поток людей, которые еще не до конца уверены, что умерли. У многих на шее шелковые гирлянды. У тех, кто не в темных очках, глаза ошеломленные, испуганные. Их так много, что они сойдут за целое население какой-нибудь маленькой страны. Обычно это значит, что с людьми на земле произошло что-то страшное.
Я спрашиваю Эмили, не случилось ли только что какой-нибудь катастрофы. Землетрясение? Цунами? Ядерный взрыв? Прорыв плотины? Растерянные новички большей частью в ярких рубашках с гавайскими узорами, на шее у них висят фотоаппараты. Все эти люди в малиново-красных солнечных ожогах, у некоторых переносицы намазаны оксидом цинка.
Эмили отвечает:
― Какое-то происшествие на круизном лайнере. Вроде как куча туристов умерла от пищевого отравления. Наелись тухлых омаров. А почему ты спрашиваешь?
― Просто так…
В толпе всплыло знакомое лицо. Какой-то мальчик сердито смотрит из-под насупленных бровей. Волосы такие жесткие, что торчат, сколько их ни причесывай.
У меня в ухе Эмили спрашивает:
― Как ты умерла?
― От марихуаны, — отвечаю я и добавляю, не сводя глаз с мальчика: — Только я не очень уверена. Совсем укурилась.
Вокруг меня Арчер флиртует с умирающими чирлидершами, Леонард ставит мат какому-то живому мозгоманьяку, а Паттерсон расспрашивает, какое место в этом сезоне заняли «Рейдеры».
Эмили говорит:
― От марихуаны никто не умирает. А что самое последнее ты помнишь из своей жизни?
Я отвечаю: не знаю.
Лицо за потоком свежепроклятых оборачивается. Глаза мальчика встречаются с моими. Это он, с хмуро насупленными бровями. Это он, с презрительно искривленными губами Хитклиффа.
Эмили спрашивает:
― А что тебя убило?
Не знаю, говорю я.
Мальчик вдалеке отворачивается и уходит прочь, пробираясь через толпу отравленных туристов.
Я невольно встаю, хотя гарнитура по-прежнему привязывает меня к рабочему месту. Бабетт резко усаживает меня обратно и продолжает отщипывать крошечные прядки от моих волос.
― Так что ты помнишь? — снова спрашивает Эмили.
Горана, отвечаю я. Помню, как я смотрела телевизор, лежа на ковре на животе, опершись на локти, рядом с Гораном. Вокруг нас стояли подносы с недоеденными луковыми кольцами и чизбургерами. Мама как раз выступала по телевизору. Она приколола к платью розовую ленточку (против рака груди). Когда стихли аплодисменты, она сказала:
― Сегодня очень особенный вечер по многим причинам. Потому что именно в этот вечер восемь лет назад родилась моя драгоценная дочь…
Я помню, как вскипела от возмущения, лежа на ковре отеля между остывшей едой и Гораном.
Это был мой тринадцатый день рождения!
Я помню, как камеры подъехали к сидящему среди зрителей отцу. Он сиял гордой улыбкой, показывая во всей красе новые зубные импланты.
Даже теперь, мертвая и в аду, понимая, что меня вот-вот могут застукать за платный звонок из Канады, я спрашиваю Эмили:
― А ты в школе не играла во французские поцелуи?
― Это ты так умерла?
Нет, говорю я, но эта игра — все, что я помню.
Да, может, я многое забыла, отрицаю очевидное или на пять лет старше, чем хотела бы мама. Но когда я смотрю на смесь гавайских рубашек и гирлянд из фальшивых цветов, забрызганных рвотой, я вижу удаляющееся лицо моего сводного брата, Горана. На Горане розовый комбинезон, ярко-розовый, а на груди многозначный номер.
Голос Эмили еще у меня наушниках. Она спрашивает:
― А что такое игра во французские поцелуи?
И тут Горан, Горан с роскошными пухлыми губами, созданными для поцелуев, Горан в ярко-розовом комбинезоне растворяется в толпе.
Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Только не думай, пожалуйста, что я всегда могла похвастаться блестящим интеллектом. Напротив, я совершила немало ошибок, причем одной из самых крупных было мое неверное представление о том, что такое французские поцелуи.