Она вдруг смутилась, опустила голову, неловко заправила за ухо прядь волос. Некоторое время шли молча, ступая по серым плитам, узорчатым от солнечных пятен. Наконец, она первой нарушила молчание:
– Мне Женечка говорила, что в школе вы словесность преподаете…
– Да, я учитель словесности. А что? Совсем для учителя-мужчины неподходящий предмет? Непрезентабельно звучит, да? Погодите, как там, я сейчас вспомню… – насмешливо потер он лоб ладонью, – а, вот… Я бебех неимущий, вот как! И еще – чудик белокрылый!
Переглянулись опять, хохотнули в унисон тихо, сдержанно.
– Да, вот и имя мне наконец найдено… – он театральным жестом откинул голову, явно пытаясь изобразить несчастную героиню пьесы Островского, – я бебех… Я бебех неимущий… Теперь осталось только – застрелить меня…
Она снова засмеялась, махнув на него рукой.
– Да ладно, не прибедняйтесь – застрелить! Я вот тоже когда-то мечтала на филфаке учиться… Вы же на филфаке учились, да?
– Да.
– А в каком году поступили?
– В семьдесят девятом.
– Да вы что?! Я бы тоже в семьдесят девятом поступила, если бы… Представляете, мы запросто могли быть однокашниками!
– А почему не поступили? По конкурсу не прошли?
– Да нет… Я вообще не поступала…
– Почему? Если так мечтали?
– Просто… Просто обстоятельства так сложились…
Замолчала, прикусив губу. А про себя подумала – если спросит сейчас про обстоятельства, ни за что отвечать не буду… Еще не хватало – на свое горькое сиротство жаловаться…
Он не спросил. Шел рядом, заложив руки за спину и коротко щурясь от промельков солнца сквозь листву. Потом вдруг поднял голову, обвел взглядом сомкнувшиеся над головой могучие ветки, произнес тихо:
– А правда, здесь очень хорошо… Словно вне времени, вы не находите? Вон, глядите… Сейчас из той перекрестной аллеи живой Пушкин выйдет, в цилиндре, во фраке… Не верите, нет? А ну, подойдем поближе…
Дошли до перекрестной аллеи, она и впрямь заглянула туда осторожно. Нет, не было там Пушкина во фраке и цилиндре. Там, чуть в глубине, расположилась на сдвинутых скамьях компания молодняка, громко галдящая ломкими от переходного возраста голосами.
– Вот вам и Пушкин! – грустно рассмеялась она. – Вот вам и вневременное пространство!
– Да… У них тут, похоже, свой праздник… Или, как сейчас говорят, тусовка… Да, этим ребятам не до Пушкина. А жаль.
Словно в подтверждение его слов, со стороны скамеек грянул голос, достающий до печенок, до боли знакомый каждой пропетой строчкой:
Ночь по улицам пошла…
Звездной поступью цариц…
Они успели пересечь аллею в тот момент, когда голос, приправленный дополнительно включенной громкостью, вытянул наконец свое до боли яростное:
Рюмка водки на столе!..
Впрочем, самого певца уже и не слышно было, потонул в хоре ломких подростковых голосов. Такой мощный ор получился, что Лиза оглянулась испуганно:
– Боже, какая страсть… Прямо национальный гимн какой-то, ни больше ни меньше.
– Нет, Лиза, это не гимн, это крик русской души. Вернее, потребность в крике. А что вы хотите? Любая душа – вполне живой организм… И когда мало в душу вложено, она просто кричит об этом с тоской. Сигнализирует – помираю, мол, спасите. А этот талантливый исполнитель невзначай оказался проводником…
– Так песня-то вроде о любви! Чего уж так…
– Э, нет, не скажите. Не так важно, о чем песня. Да, она о любви. Но сам-то, сам крик! Тут, знаете ли, дело не в песне и не в словах, а в самой эмоции… Есть, есть в ней человеческая неосознанная боль, и не только от несчастной любви. Это душа кричит, просто кричит, и все. От пустоты, от тоски, от нехватки чего-то большого, что могло бы занять ее без остатка. Я думаю, это своего рода неосознанная потребность в каком-то вложении, в присутствии хоть мало-мальского интеллектуального знания, когда-то строптиво отвергнутого. А еще я думаю, что эта выкрикнутая рюмка водки заменяет им, к примеру, того же Пушкина… Или непрочитанного Достовского… По сути, это ж душа Федора Михалыча, разлетевшаяся на мелкие осколки! Только они об этом не знают, не догадываются. А душа знает. И кричит…
– Хм… А по-моему, больше похоже на песню о буревестнике… Помните? В этом крике – жажда бури, сила гнева, пламя страсти… Это уж осколки Алексея Максимовича, если хотите…
Так, в спорах, они дошли до конца длинной аллеи, ступили в полосу яркого еще об эту пору дневного света. Оживленная улица тут же разъединила их, оглушила людским потоком, шумом проезжающих мимо машин. Ей подумалось с грустью – враз будто чужими стали… Хотя – они и так чужие, чего это странное «будто» вдруг в голову кинулось? Или… уже не совсем чужие?
– Вон там моя больница, видите, серое такое здание? Дальше я сама пойду, Саша… Спасибо, что проводили.
Он остановился, посмотрел на нее в недоумении, словно ожидал от нее чего-то другого. Потер ладонью лоб, улыбнулся жалко:
– Да… Да, конечно. И вам спасибо.
– А мне-то за что? – повела она плечом, хитро глянув на него сбоку и сама от себя не ожидая такого кокетства.
Конечно, он не нашел, что ответить. Только спросил невпопад:
– А завтра… Завтра вы… Вы укол маме делать придете?
– Да… Я завтра обязательно приду…
Получилось, ответила так, будто он на свидание ее пригласил. А она, вроде того, согласилась. И застыдилась тут же, улыбнулась, быстро пошла прочь. Прежде чем зайти в кованые больничные ворота, оглянулась… Он по-прежнему стоял на уличном тротуаре, смотрел ей вслед. И вдруг поднял высоко руку, и птицей затрепетала ладонь… Мальчишеский жест, быстрый, порывистый. Ей показалось, даже на цыпочки привстал…
В эту смену дежурила хирург Марина Петровна Коновалова. Дежурить с Мариной Петровной, конечно, было не сахар, и даже не сахарин, как говаривали среди медицинского персонала больницы. Строга была Марина Петровна, капризна. Если что не по ней – сразу плевалась быстрым раздражением, и мало кто успевал увернуться от него вовремя. Ее Марина Петровна почему-то особенно не любила, причем всячески эту нелюбовь демонстрировала – и злым взглядом, и уничижительным, сквозь зубы, обращением. Причем присутствовало в этом обращении еще что-то – вроде подавляющего волевого посыла злой колдуньи. Как будто Марина Петровна ей невидимый колпак на голову надевала, и воздуха в этом колпаке не было совсем, и душа замирала, превращаясь в жалкую скомканную тряпицу. Что тут скажешь – весьма неприятное ощущение. Она даже название ему дала – «колпак Марины Петровны»… А с другой стороны – ничего не поделаешь, натура у человека такая. Слишком много в эту натуру высокомерия и злобной неприязни ко всему роду человеческому вложено. Тоже беда, между прочим. Иногда думалось – как она со всем этим хозяйством живет-то, бедненькая?