— Хорошо, тогда я тебе объясню!
И так как объяснение должно было быть долгим, дядюшка Гийом, как и во всех торжественных случаях, вынул трубку изо рта, заложил руку за спину и, еще более плотно сжав зубы, продолжал:
— Видишь ли, этот мсье мэр, который, как известно, наполовину нормандец, наполовину пикардиец, честный человек… при чем честен он ровно настолько, чтобы не быть повешенным. И он надеется, что если его дочь поговорит с тобой о твоем сыне и если он сам поговорит с тобой о твоем жарком, то ты надвинешь мне мой ночной колпак на глаза, и таким образом, если он срубит несколько буков или дубов, которые не принадлежат к его партии, я на это не обращу внимания! Да, но это не пройдет, мсье мэр! Косите траву на ваших полях для ваших коней, это меня не касается, но вы можете делать мне сколько угодно комплиментов, и все равно вы не срубите ни единой ветки с тех деревьев, которые вам еще не проданы!
Не будучи побежденной, Марианна кивнула головой, показывая, что в конце концов в словах старика могла быть и доля правды.
— Хорошо, не будем больше говорить об этом, — сказала она со вздохом, — но ты же не будешь отрицать, что Парижанин влюблен в Катрин!
— Ну, прекрасно! — воскликнул Гийом, взмахнув рукой в порыве бросить трубку на пол. — Вот мы и попали из огня да в полымя!
— Почему? — спросила мать.
— Ты закончила?
— Нет!
— Послушай, — сказал Гийом, роясь в жилетном кармане, — я тебе дам экю [27] за все то, что ты собираешься сказать, с условием, что ты этого не скажешь!
— Но, послушай, что ты имеешь против него?
Гийом вынул из кармана монетку.
— Итак, сделка состоялась? — спросил он.
— Он такой красивый молодой человек! — продолжала старушка с тем упрямством, которому Франсуа пожелал исправиться, когда пил за ее здоровье.
— Слишком красивый! — ответил Гийом.
— Богатый! — продолжала настаивать Марианна.
— Слишком богатый!
— Учтивый!
— Слишком учтивый, черт возьми! Слишком учтивый! Она ему дорого стоит, эта учтивость!
— Я тебя не понимаю!
— Не важно, мне все равно: мне достаточно того, что я сам себя понимаю!
— Но согласись, по крайней мере, — сказала Марианна, поворачиваясь к нему, — что это хорошая партия для Катрин!
— Для Катрин? — переспросил он. — Прежде всего, ничто не может быть слишком хорошо для Катрин!
Старушка покачала головой с каким-то пренебрежительным видом.
— Все не так просто, как ты думаешь, — сказала она.
— Ты, что ли, хочешь сказать, что она некрасива?
— Иисус! — воскликнула мать. — Она прекрасна, как восходящая звезда!
— Может быть, ты хочешь сказать, что она не благоразумна?
— Сама Святая дева не может быть более благоразумной, чем она! — Ты хочешь сказать, что она не богата?
— Но ведь с разрешения Бернара она будет владеть половиной того, что есть у нас!
— Тогда, — сказал Гийом со своим молчаливым смехом, — ты можешь быть спокойна: Бернар не откажется от своего обещания!
— Нет, — сказала старушка, покачав головой, — дело вовсе не в этом!
— А в чем же тогда?
— Все дело в этой истории с религией, — сказала Марианна со вздохом.
— Ах да, ведь Катрин — протестантка, как и ее бедный отец… опять все та же старая песня!
— Ну конечно! Я не уверена, что найдется много людей, которые захотят ввести в свой дом еретичку!
— Такую еретичку, как Катрин? Что касается меня, то я не такой, как они: я каждое утро благодарю Бога за то, что она наша! — Все еретики одинаковы! — сказала Марианна с убежденностью, достойной средневекового богослова.
— А ты это знаешь?
— В своей последней проповеди, на которой я присутствовала, Его преосвященство епископ Суассонский сказал, что все еретики будут осуждены на вечные муки!
— Ну, что же, тогда мне наплевать на то, что сказал епископ, как на пепел моего табака, — сказал Гийом, стуча трубкой о ноготь большого пальца, чтобы ее освободить, — разве аббат Грегуар не говорил нам, и не только в своей последней проповеди, но и во всех своих проповедях, что существуют избранные души?
— Да, но епископ должен понимать в этом больше, чем он, потому что он епископ, а аббат Грегуар — всего лишь аббат!
— Так, так, — сказал Гийом, выколачивая и снова набивая трубку, в надежде выкурить ее в более спокойной обстановке, — теперь ты сказала все, что хотела?
— Да, но это вовсе не значит, что я не люблю Катрин, поверь мне!
— Я это знаю!
— Как свою собственную дочь!
— Я в этом не сомневаюсь.
— И тому, кто осмелится сказать что-то плохое про нее в моем присутствии или посмеет причинить ей хоть малейшее беспокойство, я устрою славный прием, поверь мне!
— Браво! А теперь — один совет, мать!
— Какой?
— Ты уже достаточно сказала!
— Я?
— Да, таково мое мнение. Не говори больше ничего, пока и тебя не спрошу, или… тысяча чертей!
— Именно потому, что я люблю Катрин так же, как я люблю Бернара, я сделала то, что я сделала, — продолжала старушка, которая, подобно мадам де Севинье [28] , обычно хранила для постскриптума самые интересные мысли.
— А! Черт побери! — вскричал Гийом, почти рассердившись. — Ты не удовольствовалась словами? Ты еще и что-то сделала? Ну что же, посмотрим, что ты сделала!
И, водворив на место еще не зажженную, но уже набитую трубку, то есть вставив ее между двумя челюстями, служившими ему клещами, он скрестил руки на груди и приготовился слушать.
— Потому что, если бы Бернар мог жениться на мадемуазель
Эфрозин, а Парижанин — на Катрин… — продолжала старушка с истинно ораторским искусством, на которое ее считали неспособной, прерывая фразу на полуслове.
— Ну, так что же ты сделала? — спросил Гийом, которого, казалось, не могли застать врасплох языковые ухищрения.
— В этот день, — продолжала Марианна, — дядюшке Гийому придется признать, что я вовсе не дикая гусыня, не журавль и не цапля!