— Вот вам флорин, — сказал он с величественным спокойствием, одновременно и одаряя и отпуская этим жестом Дэвида.
Дэвид был настолько ошарашен, что принял от него монету. Он стоял, держа её в руке, пока Баррас садился в экипаж. Он смутно сознавал, что Артур дружелюбно улыбается ему. Наконец, кабриолет двинулся.
Дикое желание смеяться овладело Дэвидом. Вспомнился евангельский текст из брошюры, которую дал ему «Скорбящий»: «Нельзя служить и богу и маммоне». Он повторял про себя: «Нельзя служить и богу и маммоне. Нельзя служить и богу…» Нет, до чего все это забавно!
Резко повернувшись, он зашагал к воротам, где уже стоял Роберт, ожидая его. Дэвид понял, что отец был свидетелем всей этой сцены. Видно было, что он в бешенстве. Роберт даже побледнел от гнева, но не поднимал глаз, избегая смотреть на сына. Оба вышли за ворота и зашагали рядом по Каупен-стрит. Ни одного слова не было сказано между ними. Скоро их догнал Сви Мессер. Роберт сейчас же заговорил с ним обычным дружеским тоном. Сви был красивый, белокурый юноша, всегда весёлый и беспечный; он работал нагрузчиком, но не в «Парадизе», а выше этажом, в «Глобе». Настоящее его имя было Освей Мессюэр, он был сын цирюльника с Лам-стрит, натурализовавшегося австрийца, вот уже двадцать лет жившего в Слискэйле. Оба, и отец и сын, были популярны, каждый в своей сфере; сын — в шахте, где он весело нагружал вагонетки, отец — в своём «Салоне», где ловко намыливал подбородки.
Роберт заговаривал со Сви так, как будто ничего неприятного не произошло. Когда Сви распрощался с ними, перед тем, как свернуть на Фриолд-стрит, он сказал ему:
— Передай отцу, что приду в четыре, как всегда.
Но как только Сви ушёл, лицо Роберта приняло прежнее горькое выражение. Черты его словно сжались, скулы резко обозначились под кожей. Молча шёл он рядом с Дэвидом, пока они не прошли половину Каупен-стрит. Потом вдруг остановился. Это было против Миддльрига, чёрного двора старой молочной фермы, самого грязного места в городе; двор был завален гниющей соломой, всякими нечистотами, а посреди высилась большая куча навоза. Остановившись, Роберт в упор посмотрел на Дэвида.
— Что он дал тебе, сын? — спросил он тихо.
— Два шиллинга, папа. — И Дэвид показал флорин, который он, под влиянием чувства стыда, до сих пор ещё крепко сжимал в кулаке.
Роберт взял монету, посмотрел на неё молча и с бешеной силой швырнул её прочь.
— Так её! — сказал он, выговаривая это слово, как будто оно причиняло ему боль. — Так её!
Флорин угодил прямо в середину навозной кучи.
Наступил вечер, великий вечер праздника в Миллингтоновском клубе. Завод Миллингтона, расположенный в тупике одного из переулков Плэтт-стрит, был невелик — на нём работало всего человек двести, — но с виду производил довольно внушительное впечатление, в особенности в серенький мартовский день.
Из труб чугуноплавильных печей вырывались красные языки пламени и густые клубы дыма. Поток добела раскалённого расплавленного металла, текущий из вагранки [6] в литейные ковши, освещал бурое небо, и оно словно пылало медным блеском. Едкий дым, поднимавшийся с пола литейной, где вливалась в формы жидкая масса чугуна, раздражал ноздри. В уши мучительно били тяжёлые удары молотов, звон зубила, которым обтёсывают железо после отливки, жужжание приводных ремней и колёс, пронзительное гудение токарных и фрезерных станков, визг пил, вгрызающихся в металл. И в открытые двери виднелись сквозь туман неясные фигуры людей, обнажённых до пояса из-за невыносимой жары.
Завод готовил главным образом оборудование для угольных копей — железные вагонетки, лебёдки, балки для поддержки кровли, массивные кованые болты. Но сбыт этих изделий затруднялся сильной конкуренцией, и Миллингтоны держались не столько благодаря своей предприимчивости, сколько благодаря связям с старыми солидными фирмами. Да Миллингтоны и сами были старой, много лет существовавшей фирмой. Фирмой с традициями. И одной из таких традиций был «Общественный клуб».
Клуб Миллингтоновского завода, открытый в семидесятых годах Великим Старцем, Уэсли Миллингтоном, должен был демонстрировать благосклоннейшую заботу о Рабочем и Семье Рабочего. Клуб имел четыре секции: литературную, экскурсионную, фотосекцию с тёмной комнатой и секцию атлетики. Но самым блестящим номером в программе клуба был «народный» танцевальный вечер, который с незапамятных времён неизменно устраивался в Зале Чудаков [7] .
И вечер пятницы 23 марта обещал быть вечером подлинного веселья и радости. А между тем Джо в этот день возвращался домой с завода угнетённый мрачными думами. Разумеется, Джо собирался идти на бал, он успел уже стать первым любимцем в клубе, многообещающим членом кружка бокса и намечался кандидатом в жюри по состязанию новичков на бильярде. Все эти восемь месяцев Джо преуспевал. Он сильно пополнел, развил мускулы и, по его собственному выражению, «завёл чёртову уйму приятелей». Джо был великий проныра, умел дружески хлопать по спине с громким «Здорово, старина», у него всегда был наготове смех, славный, мужественный смех, и крепкое рукопожатие, и он так мило умел рассказывать неприличные анекдоты. На заводе все влиятельные лица, начиная от Портерфильда, старшего мастера, и кончая самим мистером Стэнли Миллингтоном, явно благоволили к Джо. Словом, он имел успех у всех, кроме Дженни.
Дженни! О ней и думал Джо, бредя через Высокий мост и уныло обозревая свои перспективы. Она сегодня идёт с ним на бал, — ну, конечно, идёт! Но имеет ли это какое-нибудь значение, раз все между ними уже сказано и всё кончено. Никакого, ровно никакого! Чего же он добился от Дженни за восемь месяцев? Не слишком много, видит бог! Он водил её повсюду — Дженни любила развлечения, — тратился на неё, да, бросал свои кровные денежки на ветер. А что получил взамен? Несколько поцелуев, беглых поцелуев, неохотно ею допущенных, объятий, из которых она вырывалась и которые только разожгли его аппетит.
Он испустил долгий унылый вздох. Нет, Дженни ошибается, если думает, что его можно водить за нос. Он ей скажет правду в глаза, прекратит все, порвёт с ней окончательно. Но нет, он уже не в первый раз говорит себе эти вещи. Он говорил это себе уже десять раз — и всё же до сих пор не решился на разрыв. Его влечёт к ней даже сильнее, чем в тот первый день. А ведь уже и тогда она возбудила в нём сильное желание… Джо громко выругался.
Дженни ставила его в тупик: она была с ним то надменно-дерзка, то кокетливо-интимна. Любезнее всего она бывала, когда он наряжался в свой новый синий шерстяной костюм и мягкую шляпу, которую она заставила его купить. Когда же она случайно встречала его в грязном рабочем костюме, то проплывала мимо с холодной миной, чуть не замораживая его взглядом. То же самое бывало, когда Джо приглашал её пойти с ним куда-нибудь: если он брал хорошие места в «Ампире», она ворковала, улыбалась ему, позволяла держать её за руку; если же он затевал прогулку в сумерки по городскому бульвару, она шла рядом недовольная, с капризно-вскинутой головой, коротко огрызалась на всё, что говорил Джо, и держалась от него на расстоянии целого ярда. Когда он предлагал ей пойти в кофейню Мак-Гайгена, где он угостит её сосисками с картофельным пюре, она презрительно фыркала, говоря: «в такие места ходит только мой отец». Зато приглашение в первоклассный ресторан Леонарда на Хай-стрит она принимала, сияя, и ласково прижималась к Джо. Она считала себя выше своей семьи, лучше всех. Она делала замечания отцу, матери, сёстрам, особенно Салли. Она и Джо постоянно делала замечания, подтягивала его, презрительно показывая, как надо снимать шляпу при встрече, как держать тросточку, внушая, что по тротуару мужчине следует ходить ближе к краю, что когда берёшь чашку чая, мизинец следует сгибать. Дженни была ужасная модница и помешана на правилах этикета, вычитанных ею в грошовых дамских журналах. Из тех же журналов она черпала сведения о модах, идеи туалетов, которые сама себе шила, советы, как сохранить белизну рук, как придать волосам мягкость и блеск с помощью «яичного белка, влитого в воду перед ополаскиванием».