Мантисса | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Что только не могло бы за этим последовать… но то, что последовало, вылилось в гораздо более банальный, хотя и совершенно неожиданный звук. Внезапно из дотоле молчавших часов с кукушкой, висящих в углу на стене, раздается хриплое жужжание, пощелкивание шестеренок и регуляторов хода. Этот шум, правда нелепо затянувшийся и абсурдно суетливый, явно предвещает какое-то важное событие. И оно наконец происходит: крохотный швейцарский оракул появляется из деревянной машины и выкрикивает свою чудодейственную весть.

При самом первом «ку-ку» доктор Дельфи снова становится видимой. Она стоит у двери в белом халате, руки ее еще не успели опуститься — они всего на пару дюймов ниже ее головы, которую явно только что сжимали в порыве отчаяния. Но сейчас она уже смотрит на часы в углу с выражением удивленного восхищения — так мог бы смотреть ребенок, услышав звонок, знаменующий конец урока; при втором «ку-ку» она обращает лицо к Майлзу Грину, который поднялся с кровати и импульсивно протягивает к доктору Дельфи руки; при третьем «ку-ку» оба они большими шагами устремляются друг к другу, запинаясь о старый розовый ковер, а при четвертом — если бы оно раздалось — они сжимают друг друга в объятьях.

— О дорогая!

— Мой дорогой!

— Дорогая!

— Дорогой!

— Дорогая!

— О мой дорогой!

Эти столь похожие на кукование слова и фразы все же лишены приятной ритмичности и быстроты, свойственных настоящему, умудренному долгим опытом голосу часов; к тому же требуется больше времени, чтобы их произнести, чем прочесть, поскольку они звучат больше как сдавленные вздохи, чем слова, и перемежаются множеством лихорадочных, затяжных и вроде бы ненасытных поцелуев. Наконец она отворачивает голову, хотя тела их по-прежнему сплетены друг с другом, и произносит уже более связно:

— Я думала, они остановились.

— Я понимаю.

— О Майлз, кажется, целая вечность прошла.

— Я знаю… Честно, я ничего такого не имел в виду…

— Дорогой, я понимаю. Это я во всем виновата.

— Я тоже очень виноват.

— Нет не виноват.

— Моя дорогая!

— О дорогой!

— Я люблю тебя.

— И я тебя.

— Ради всего святого, пусть эта дверь исчезнет.

— Да, да, конечно.

Она поворачивает голову и смотрит на дверь. Та исчезает. И снова они целуются, а затем падают на ковер.

— Мой милый, мой бедняжка, ангел мой, смотри, какой большой… нет, нет, погоди, я сама, не то все пуговицы оборвешь.

И наступает тишина.

— Милая моя, дорогая…

И снова тишина.

— Ты просто чудовище… как я люблю, когда ты…

Тишина. И вот что-то странное начинает происходить вокруг, хотя двое на потертом ковре слишком погружены в себя, чтобы заметить это. Какая-то дымка едва заметно, словно крадучись, проникает в комнату и окутывает серые стеганые стены. Вскоре становится очевидно, что они быстро и совершенно необъяснимо утрачивают свою субстанцию и текстуру, да и всякую твердость вообще. На месте ткани и мягкой набивки возникает какой-то туман, будто бы сумерки; сквозь туман или, точнее, внутри тумана виднеются странные, сюрреалистические формы, они движутся, словно тени, видимые сквозь матовое стекло или наблюдаемые в сумеречных океанских глубинах через иллюминатор батисферы.

— Как хорошо… Еще!

И снова молчание.

— О Майлз! Я умираю…

Молчание. И почти сразу:

— Нет, не останавливайся! Еще…

Если бы только глаза их были открыты, они смогли бы увидеть, что предательские стены изменяются теперь еще быстрее, в темпе крещендо, совпадающем с темпом их собственных движений; теперь они словно сделаны из сплошного прозрачного стекла, не пропускающего лишь звуки. И — о ужас, ужас! — вокруг палаты, превратившейся в стеклянный ящик, в подобие прямоугольного парника, в ночной мгле, нарушаемой лишь рассеянным светом, пробивающимся из комнаты, появляются нестройные фаланги пациентов и тех, кто их обслуживает: больные в халатах, сестры и нянечки обоих полов, уборщики, швейцары, врачи палатные и специалисты, сотрудники всех мастей; они теснятся ближе и ближе, оставляя свободной лишь одну из стен; вот уже их первые ряды прижаты вплотную к стеклу, призрачные лица за бортами аквариума, по ту сторону прозрачной стены. Они стоят там, молчат и смотрят печально и похотливо — так обездоленные взирают на тех, кому выпала счастливая доля, или голодные, сквозь ресторанные окна, глядят на кормящихся и кормящих. Единственное, что остается укрытым от чужого внимания, святым и неприкосновенным, — это слово. Правда, в комнате сейчас звучат уже не слова, а их фрагменты, обрывки алфавита.

Снаружи, в паре шагов от того места, где находилась дверь, стоит невозмутимая и грозная фигура очкастой старшей сестры, на ее лице не видно ни голода, ни похоти, лишь некий психологический эквивалент ее жестко накрахмаленной униформы. По обеим сторонам от нее — ряды лиц, но вокруг — пустота, словно в чашку с культурой бактерий капнули антисептик. Ничей взгляд не загипнотизирован происходящим так, как ее. Глаза ее следят за теми двумя с таким напряжением, что даже сверкают. Лишь однажды она отводит взор, чтобы обозреть зловещим молниеносным взглядом ряды молчащих лиц слева, справа и напротив собственного лица. Так могли бы, оценивая, взирать на посетителей своих заведений алчный директор театра или мадам — хозяйка борделя. Она УВИДЕЛА, как и угрожала, но пределы ее восприятия ограничены — она способна видеть, но не способна чувствовать.

Все кончено; ничего не замечающие двое теперь лежат, обессилев, бессознательно повторяя позу самого первого, строго клинического своего совокупления: пациент на спине, а врач у него на груди, уронив голову ему на плечо; однако на этот раз их руки нежно сжимают друг друга, пальцы тесно сплетены. Их немые зрители еще несколько мгновений наблюдают, но вдруг, словно наскучив ожиданием и недовольные их неподвижностью, прекращением действа, отворачиваются и, запинаясь и шаркая, исчезают, истаивают во тьме забвения. Только сестра не двигается с места. Скрестив на груди пухлые руки, она по-прежнему пристально смотрит в комнату: пусть более слабые души истаивают во тьме, но она — она никогда не изменит своему долгу, обязанности подглядывать, осуждать, ненавидеть и порицать все плотское.

Это оказывается слишком даже для стен. В сто раз быстрее, чем стали прозрачными, стены переживают обратную метаморфозу. Сестра поражена, от неожиданности она пытается сделать шаг вперед, с минуту еще можно видеть ее возмущенное, расстроенное лицо и ладони, прижатые к мутнеющему стеклу, словно она готова скорее проломить преграду, чем вот так лишиться своей добычи. Напрасно: не понадобилось и десяти секунд, чтобы после недолгого отклонения от нормы теплые стены из защищающих и поощряющих девичьих грудок, пусть даже несколько однообразных и не того цвета, возвратились на место. Все внешнее снова исчезает.