Она взяла у меня книги, положила на стол.
— Поучилось довольно убедительно.
— Хоть я и глуповат.
— Ум и глупость друг друга не исключают. Особенно у мужчины вашего возраста.
Снова уселась в кресло, снова улыбнулась моей серьезности; подкупающе нежная, дружеская улыбка достойной, неглупой дамы. Словно все идет как надо. Я подошел к окну. Солнечный свет лег на мои руки. У веранды Бенжди играл в салки с норвежкой. До нас то и дело доносились их возгласы.
— А если бы я поверил в историю про мистера Крыса?
— Тогда я припомнила бы про него что-нибудь важное.
— И?
— Вы ведь приехали бы послушать?
— А если б я вас так и не нашел?
— В таком случае некая миссис Хьюз вскоре пригласила бы вас позавтракать.
— Ни с того ни с сего?
— Ну почему? Она написала бы вам что-нибудь в таком духе. — Откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза. — Уважаемый мистер Эрфе, ваш адрес мне дали в Британском совете. Мой муж, первый учитель английского в школе лорда Байрона, недавно скончался, и в его дневниках обнаружились упоминания о неких удивительных событиях, о которых он никогда не рассказывал… — Открыла глаза, подняла брови: ну как?
— И когда я должен был получить письмо? Сколько мне оставалось ждать?
— Этого я вам, к сожалению, сказать не могу.
— Не хотите.
— Да нет. Просто решаю не я.
— Нетрудно догадаться, кто. Она решает?
— Вот именно.
Протянула руку к каминной полке и вынула из-за какой-то безделушки фотографию.
— Нерезко получилось. Это Бенджи снимал своим «брауни».
Три женщины на лошади. Лилия де Сейтас, Гунхильд, а между ними — Алисон. Вот-вот свалится, хохочет, глядя в объектив.
— А с дочерьми вашими она… уже познакомилась?
Серо-голубые глаза посмотрели на меня в упор.
— Можете взять карточку себе.
Но я стоял насмерть.
— Где она?
— Хотите обыскать дом?
Она не сводила с меня глаз; рука подпирает подбородок; желтое кресло; невозмутимая; уверенная. В чем — непонятно; но уверенная. А я — как несмышленый щенок, что гонится за бывалым зайцем: щелкаешь зубами, а во рту лишь ветер. Повертев снимок, я разорвал его на четыре части и кинул в пепельницу на столике у окна. Она неожиданно заговорила.
— Послушайте-ка меня, бедный мой, сердитый юноша. Подчас любовь — это просто твоя способность любить, а не заслуга того, кого любишь. И у Алисон, по-моему, редкая способность к преданности и верности. Мне такая и не снилась. Драгоценное свойство. А я только убедила ее, что нельзя разбрасываться своими богатствами, как она, очевидно, разбрасывалась до сих пор.
— Очень мило с вашей стороны.
Вздохнула.
— Опять ирония.
— Ну а вы чего хотели? Слез раскаянья?
— Ирония вам не к лицу. Она делает вас беззащитным. После паузы она продолжала:
— Как вы счастливы и как слепы! Счастливы потому, что в вас есть нечто, перед чем женщина не может устоять, хотя на меня вы свои чары тратить явно не собираетесь. А слепы потому, что держали в руках частичку истинно [131] женственного. Поймите, Алисон щедро одарена тем единственным качеством женщины, без которого мир бы перевернулся. Рядом с ним образование, происхождение, деньги — ничто. А вы упустили ее.
— С помощью ваших дочурок.
— Мои дочери — всего лишь олицетворение вашего собственного эгоизма.
Во мне закипало тупое, подспудное бешенство.
— В одну из них я, между прочим, влюбился — сдуру, не обольщайтесь.
— Как беспечный коллекционер влюбляется в вожделенную картину. И все готов отдать, лишь бы завладеть ею.
— Нет уж, то была не картина. А девчонка, у которой столько же порядочности, сколько у последней шлюхи на Пляс-Пигаль.
Чуть-чуть помолчав — изящный салонный укор, — она ровно произнесла:
— Сильно сказано.
Я повернулся к ней.
— Начинаю подозревать, что вам не все известно. Во-первых, ваша подгулявшая дочка…
— Мне известно все, что она делала, в точности. — Она спокойно смотрела на меня; только слегка наклонялась вперед. — Известны и мотивы, которыми она руководствовалась. Но рассказать вам о них — значит рассказать все.
— Позвать тех, внизу? Скажите сыну, как его сестрица крутит — кажется, это так называется, — неделю со мной, неделю с негром.
Она снова замолчала, словно желая приглушить мои слова; так оставляют вопрос без ответа, чтобы одернуть спрашивающего.
— А будь он белым, вы бы не так возмущались?
— Будь он белым, возмущался бы так же.
— Он умен, очарователен. Они довольно давно спят вместе.
— И вы это одобряете?
— Мое одобрение никого не интересует. Лилия — взрослый человек.
Горько усмехнувшись, я посмотрел в окно.
— Теперь ясно, зачем вам столько цветов. — Она повернула голову, не понимая. — Чтоб не так несло серой.
Она встала, взялась за каминную полку, следя, как я расхаживаю по комнате; спокойная, внимательная, она забавлялась мной, как воздушным змеем: взмывай ввысь, спускайся ли — веревка крепка.
— Вы можете выслушать меня и не перебивать?
Я взглянул на нее; согласно кивнул.
— Отлично. А теперь оставим эти разговоры о том, что пристойно, а что непристойно. — Тон размеренный, деловой, как у тех врачих, что на работе стараются выглядеть бесполыми. — Если я живу в особняке начала XVIII века, это не значит, что и мораль у меня, как у большинства теперешних англичан, тогдашняя.
— Что-что, а это мне и в голову не приходило.
— Так будете слушать? — Я подошел к окну, стал к ней спиной. Нужно, наконец, припереть ее к стенке; это было бы только справедливо. — Как вам это объяснить? Морис на моем месте сказал бы, что секс отличается от других удовольствий интенсивностью, но не качеством. Что это лишь часть, причем не главная, тех человеческих отношений, что зовутся любовью. И что главная часть — это искренность, выстраданное доверие сердца к сердцу. Или, если угодно, души к душе. Что физическая измена — лишь следствие измены духовной. Ибо люди, которые подарили друг другу любовь, не имеют права лгать.
Я разглядывал дальний край лужайки. Все заготовлено заранее — все, что она говорит; может, она даже выучила сей ключевой монолог наизусть.
— Кто вы такая, чтоб читать мне рацеи, г-жа де Сейтас?