— Двадцать один.
— Не ври.
— Двадцать.
— Восемнадцать?
— Пошел к черту. Двадцать, правда.
— Хочу сделать тебе предложение. — Фыркнула. — Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну… девушку… она в Австралию уехала. И на ближайшие две-три недели не отказался бы от компании. — Улыбнулась до ушей. — Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов.
Она все ухмылялась.
— Что ты мне мозги пудришь?
— Нет… я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе… деньги — моя забота. Никакой постели. Просто дружба.
Она сделала движение, будто намылила руки; снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше.
И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события.
Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет. Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое-что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно-синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности.
Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга; терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование; смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете.
Как-то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стоунхендж [135] . И мы отправились в Стоунхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры; чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка.
— Чему смеешься, Джоджо?
— Я такая счастливая.
— Не устала?
— Нет.
Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее; быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати-шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание.
Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой — объяснить ей, что к чему, я даже не пытался, — но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила; ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде. Это была первая по-настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу.
— Ник, я переночую у тебя, в кресле.
— Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину. — Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.
— Наверху полный бардак.
— У тебя настоящие хоромы.
— Спасибо.
— Не психуй. Лягу на твое старое кресло.
Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.
— Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда — в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери.
— Ник!
— У-у?
— Иди.
— Куда?
— Сам знаешь.
— Нет.
Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.
— Но я хочу. — Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.
— Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.
— Просто полежим рядом.
— Нет.
— Один разочек.
— Нет.
Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица — необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?
— Я замерзла.
— Ну так залезь под одеяло.
Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.
— Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. — Я глубоко вздохнул. — Слышишь?
— Да. Молчание.
— Я думала, ты спишь.
Лило, шелестело в водосточных трубах; сырая лондонская мгла заполняла комнату. Одиночество. Зима.
— Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?
— О боже.
— Я тихенько.
— Трогательная заботливость.
Пошла по комнате, натыкаясь на мебель; чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо-тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.
— Не смотри. Я без ничего.
Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся достал сигарету.
— Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.
— Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.